– Питер превратился в сплошной базар, – заметил Костюрин, – говорят, раньше таким не был.

Аня промолчала, не хотела ругать город, ставший ей родным, потом просительно глянула на спутника:

– Пойдёмте на Неву.

Костюрин аккуратно подхватил её под локоть:

– Я тоже хотел это предложить.

Нева – широкая, серая, в неровной ряби течения, с которого часто поднимались, а потом тяжело шлёпались в воду чайки, была густо запружена судами разных калибров и назначений, среди них выделялись строгими контурами два военных корабля – даже они умудрились найти себе тут место. Одни стояли неподвижно, плотно впаявшись железными коробками в реку, словно бы ошеломлённые небывалым движением на реке, другие трудились в поте лица, пыхтели, сопели, сипели, свистели, кашляли, подавали ржавые голоса и гудки, у одного из работяг, донельзя чумазого, будто бы облитого мазутом катерка, был голос, как у большого парохода, – густой, сочный, протяжный.

Костюрин вспомнил, что двадцать минут назад они с Аней вели разговор о Шаляпине, и назвал про себя голос чумазого катерка «шаляпинским». Хотя внешность катерка не соответствовала ни названию высокому, ни сути, но голос был хорош.

Осторожно, держась береговой кромки, самого уреза гранитных глыб Дворцовой набережной, отвесно спускавшихся в рябую воду, по реке прошлёпал плицами старый колесный пароход, такой ржавый, что ржавь слетала с него на ходу густой рыжей пылью… И как только сумели люди запустить машину на этом дырявом, вконец сносившемся корыте, неведомо. Костюрин, глядя на убогий пароход, только брови вскинул удивлённым домиком и ничего не сказал…

Густо чадя трубами, пропыхтели два буксира, таща за собой плоские, широкие, как поле для массовых гуляний, баржи, гружённые песком. Баржи родили в начальнике заставы горделивое удовлетворение: раз поволокли песок – значит, где-то будут строить дом, а может быть, три дома или целую улицу, либо деревню, а может быть, и целый райцентр. Раз начали строить, значит, всё, держава нацелилась вперёд, начала выкарабкиваться из ямы, вылезает потихоньку, а раз это так, то и в будущее можно заглянуть без всякой опаски, – не то ведь ещё вчера в нём можно было увидеть чёрную дыру, пропасть и осознание грядущих бед, что рождало у слабых людей оторопь в душе, тоску смертную, у сильных же – злость…

А вон бодро режет округлым носом волны деревянный самоход кустарного производства, везёт в бывшую столицу бородатых дедов-мешочников с деревенским товаром, обратно же мешочники повезут фамильные драгоценности едва ли не в таком объёме, в каком привезли в Петроград еду, это точно.

Голодно живёт питерский люд, выскребает из сусеков последнее, а у многих и сусеков-то уже нет, не говоря о том, чтобы в них что-то хранить.

На Дальнем Востоке народ, например, живёт сытнее, там есть тайга, особенно такая богатая, как уссурийская, да реки могут от голода спасти столько людей, что и сосчитать не сосчитаешь – сотни тысяч, если не миллион или десять миллионов.

В арифметике Костюрин был слаб, не мог себе представить даже в мозгу, что такое миллион и тем более – десять миллионов.

Широка была Нева – наверное, такая же широкая, как Волга под Царицыном, – такая же опасная, с глубью, в которой ничего не видно, прячущей покойников. Мало таких рек в России, может быть, ещё Амур на Дальнем Востоке, да Обь с Енисеем в Сибири, и всё, больше нету.

Аня молчала, была зачарована внезапно открывшейся ширью Невы, лицо у неё светилось, в глазах подрагивали крохотные изумлённые свечечки, Костюрин тоже молчал… Поглядывал искоса на Аню, переводил взгляд на Неву, отмечал разные детали, разные мелочи, на которые раньше даже не поворачивал головы – они проплывали мимо и исчезали навсегда: всё-таки здесь, в городе, жизнь не то, что на заставе, среди сосен, мокрых чёрных логов, в которых до лета, бывает, лежит ноздреватый снег, да озер, где плещется рыба. Если бы не было озер и огорода, в котором урождалась картошка больших размеров, на заставе жилось бы голодно. Командирские пайки Костюрина и Широкова не спасли бы людей. А так ничего – бойцы сыты, обуты, одеты, напоены, ночуют в тепле…