– Я с ним знакома, – неожиданно похвасталась Аня. Было сокрыто в этом хвастовстве что-то детское, задиристое, что невольно обращало на себя внимание, в следующий миг Аня застеснялась самой себя, потупилась.

Неземной голос певца выворачивал наизнанку любую душу, даже самую заскорузлую, ничего не чувствующую, народ на концерты Фёдора Ивановича ломился толпами, денег не жалел. Костюрин слышал, что перед революцией Шаляпин брал за один концерт по семьсот пятьдесят целковых золотом, а это были деньги бешеные, и люди эти деньги платили, не скупились.

На Шаляпина был в обиде другой певец, Собинов. Он за свои концерты столько брать не мог – не получалось, у него имелся свой потолок, выше которого он не мог прыгнуть. Как только он назначал цену за билеты чуть больше, люди переставали их покупать, а у Шаляпина потолка не было, ему платили столько, сколько он просил. Билеты на Шаляпина раскупались во всех случаях.

Костюрин вгляделся в Аню, словно видел её впервые в жизни, либо в лице её нашёл нечто такое, чего раньше не было, растянул губы в слабой неверящей улыбке:

– Где же вы с ним познакомились, в театре?

– Мой отец дважды шил Шаляпину сапоги.

– Где, в Ельце?

– Зачем? Здесь, в Петрограде. Папа, когда мама умерла, уехал из Ельца, не смог там жить без мамы-покойницы, переехал сюда и работал в мастерской по пошиву сапог купца Жилина… Слышали о таком?

Пожалел Костюрин, что никогда не слышал о таком купце. Аня всё прочитала в его взгляде и произнесла прощающе:

– Ничего страшного. Отец у него работал и отзывался очень хорошо. А когда носил Фёдору Ивановичу работу сдавать, сапоги то есть, меня с собой брал. Фёдор Иванович обязательно угощал его стопкой коньяка, а меня – пряником, – Аня неожиданно виновато развела руки в стороны, потом улыбнулась чисто и светло, – что было, то было…

– Аня, у меня есть немного свободного времени, – проговорил Костюрин, смущаясь, – пойдёмте, погуляем немного по городу, а?

Аня протестующе подняла одно плечо, узкое, угловатое, потом посмотрела на часы – простые ходики с глазастой кошечкой, шмыгающей зенками туда-сюда, вздохнула.

– Что, не получается? – с огорчением спросил Костюрин.

– Да есть у меня кое-какие дела, – озабоченно проговорила Аня, вновь глянула на часы, – пообещала.

– А перенести дела нельзя? – с надеждой спросил Костюрин. – А, Ань? Что за дела-то хоть?

– А-а, обычные! – Аня вздохнула ещё раз и решительно взмахнула рукой. – Пообещала кое-куда наведаться. Ладно, объяснюсь, в конце концов. Там всё-таки люди, поймут, – она снова стряхнула с подола прилипшие нитки – пару тонких незаметных волосков. – Пойдёмте, Иван Петрович!

Вона, Аня с одного раза запомнила его имя-отчество, не выпало это у неё из памяти. У Костюрина в груди шевельнулось обрадованное тепло, расползлось по телу, но он вида не подал, что обрадовался, – этого делать было нельзя.

– Прямо сейчас?

– Конечно. Прямо сейчас. У меня в театре дел особых нету… к завтрашнему спектаклю всё готово. И к послезавтрашнему. Пойдёмте!

На улице было тепло, с Балтики приносился слабый ветер, он тоже, вопреки обыкновению, не был холодным, хотя ветер, поднятый с воды, обязательно должен быть холодным, воздух был наполнен медовым запахом: где-то недалеко начали зацветать каштаны. Костюрин любил цветущие каштаны, каштан вообще одно из самых благородных деревьев на свете, так он считал, поэтому чуть не споткнулся, словно бы под сапог ему попал неудобный камень, когда Аня произнесла:

– Люблю, когда цветут каштаны.

На улице, в двадцати метрах от театра, было шумно, весело, тут кипела жизнь, словно бы вопреки чинности и тиши, царившим в театральных помещениях. Среди бабок, скаля зубы, шныряли малолетки в драных кепках и дырявых башмаках на босую ногу, неспешно перемещались с места на место матросы в потёртой чёрной форме, приглядывались к торговкам и их товару, – съестного почти не было, в большинстве своём это были поношенные вещи, остатки прежней роскоши. Костюрин с Аней постарались побыстрее пройти оживлённое место, и это им удалось.