Боковая часть шкафа крякнула, выскользнула щепа, лишая опоры третью полку, склянки с соленьями неотвратимо покатились вправо и вниз, с оглушительными хлопками приземляясь на вторую полку, заодно разбивая её содержимое. Конец третьей полки с грохотом проломил нижнюю доску, стенки шкафа накренились внутрь, все до одной полки треснули, склянки влажно попадали на каменный пол, оставляя скользкие и оскольчатые кляксы.

Хозяйка резво отскочила, бешено распахнув глаза и тяжело дыша. Новый слуга стоял на том же месте, под его рубахой виднелось розовое. Ему тоже досталось, но мне от того не стало легче. Я смотрел на пол в немом оцепенении, лишённый возможности передать голосом своё горе.

– Тварь! Наглая тварь! Паршивец! Паскудник! Чего задумал, гнида?! Убить меня?! Сука, поганец, гад, дебил, имбицил, кретин, ублюдок, сучье отродье, ублюдок сучий, сын суки, сучий сын…

Хозяйка долго могла сквернословить. Мы стояли вдоль обрызганных рассолом стен, сложив у животов руки и с замиранием сердец ждали её гнева, её ругательств, её распоряжений. Она стояла в центре в дорогом распахнутом халате цвета крови, щедро вышитый подол которого тоже был мокрый от маринада, с белеющими разводами от соли. Стояла далеко выставив вперёд ногу в туфле с открытым мыском и пяткой. Пальцы с кроваво-багровыми ногтями мокли в луже, мок низ полупрозрачных шаровар с золотыми каплями. Колдунья видеть нас не желала, но всё же следила, как раненый собирал порушенные плоды моих трудов в старенькое корытце. Следила, наполняя тяжёлую тишину нелестными прозвищами. Я тоже смотрел в рядах остальных – хозяйка велела наблюдать. Тот, новый, порезанный, ползал на коленях по коварным лужам. Мутная от пряностей жидкость скрывала прозрачные осколки стекла. Нелепые узкие штаны на коленях промокли, но пока не окрашивались красным. Пальцы сгребали кусочки без разбора, овощи, ягоды, специи, стекло. Съедобное превратилось в несъедобное. Хозяйка тоже что-то такое подумала.

– Жри!

Голос её отчего-то часто шипел, хрипел и каркал. Думаю, она просто не могла говорить по-человечески из-за переполнявшей её нечеловеческой злобы.

Слуга медленно выудил кусочек из горы стекла и маринада, поднёс к губам.

– Ешшшь! – прошипела колдунья по-змеиному. Её лицо свело судорогой, перекосило, она даже перестала походить на женщину. С таким перекошенным лицом скроила отталкивающую дикую улыбку.

Он проглотил не пережёвывая. Не знаю, насколько удачна была мысль, зубам по моему разумению от стекла вреда меньше, чем мягкому нутру. Но не мне его учить есть осколки – мне и не доводилось по счастью. Ещё ни разу не угораздило провиниться так крепко, так неудачно, так неловко и разрушительно.

Он поморщился. То ли почувствовал боль, то ли только предчувствовал её.

В то время моё оцепенение помаленьку стало охлынивать. Как когда в момент наивысшей боли, ничего сначала не чувствуешь, только не можешь ни слова вымолвить, и вдруг боль входит в осмысляемые рамки, и ты уже можешь закричать или хотя бы замычать. Я готов был кричать, но не мог, конечно.

Должно быть, парень был не совсем здоров, и я рано приписал ему смышлёность. Ему явно была свойственна если не серьёзная умственная болезнь, то некоторая заторможенность. Он долго и медленно равнодушно ел, без разбору захватывая с овощами преимущественно треугольные куски стекла. Его взгляд вперился в одну точку. На лице застыло отрешенное выражение. Меня осенила догадка, что он вообще не понимает, где находится. Лучше бы он, проклятый, вообще здесь не появлялся.

Хозяйке это наконец опостылело, да и нам многим уже было невмоготу созерцать молчаливый пир юродивого. По знаку колдуньи крышка ларца встала на дыбы. Я привычно провалился в неосязаемую черноту.