Тед сжимает кулаки, спорит с телевизором. Из другого конца комнаты, рядом с дверью на кухню, раздается еще звук. Будто пискнул птенец или котенок. Элина резко оборачивается. Малыш. И снова тоненький писк: пииип!
– Тед, – просит Элина, – потише, разбудишь ребенка.
Телевизор по-прежнему орет, но Тед, понизив голос, бормочет: «Во дает!» Элина прислушивается, но ни звука больше из плетеной кроватки. Высовывается ручка, медленно сгибается в воздухе, будто малыш делает гимнастику. Потом он затихает.
– Как называется игрушка, шар, а внутри – вода и искусственный снег? – спрашивает Элина.
Тед застыл в напряженной позе, подавшись вперед.
– Что?
– Ну, знаешь, у детей. Потрясешь – и снег кружится.
– Не знаю… – начинает Тед, но тут в телевизоре что-то происходит, и он шепчет: – Нет! – и валится на подушки в позе отчаяния.
Элина находит что-то на диване. Мастихин с упругим лезвием. Элина гнет его так и сяк, подносит к лицу, разглядывает, как археолог находку из прошлого. На стыке лезвия и рукоятки засохла краска – красная, зеленая, капелька желтой; на перламутровом пластике рукоятки – крохотная трещинка, на кончике – следы ржавчины. Хоть и похож на нож, думает Элина, да разве это нож? Таким ножом ничего не разрезать. Не разрубить, не распороть, не пронзить, не проткнуть, как обычным ножом, ведь настоящие ножи…
– Что ты там делаешь?
Элина оборачивается. Тед, к ее удивлению, смотрит прямо на нее.
– Ничего. – Элина кладет мастихин на колени.
– Что это? – спрашивает Тед с подозрением, будто готов услышать в ответ: «Пустяки, ручная граната, милый».
– Ничего, – повторяет Элина, а сама удивляется, откуда взялся мастихин, почему он здесь, а не в студии. Она здесь работала, мешала на кофейном столике гипс, чего обычно никогда не делала. В доме живут, в студии работают. Но жара стояла адская, и короткий путь через сад был ей не под силу.
Элина вдруг ловит на себе взгляд Теда, полный ужаса.
– Ты что? – спрашивает она.
Тед молчит. Он будто не слышит, глядит на нее испуганно и завороженно.
– Что ты на меня так смотришь? – Взгляд Теда прикован к ее шее. Элина дотрагивается до нее рукой – от прикосновения подскакивает пульс. – Что с тобой?
– А? – откликается Тед, будто очнувшись от забытья. – Что ты говоришь?
– Я спрашиваю, что ты на меня так смотришь?
Тед отводит взгляд, вертит в руках пульт.
– Прости, – бормочет он и вдруг спрашивает, будто оправдываясь: – Как смотрю?
– Как на чокнутую.
Тед ерзает на диване.
– Да что ты! Ничего подобного. Нет, конечно.
Элина с трудом приподнимается. Шум телевизора становится невыносимым. Кажется, ей не встать с дивана – подогнутся ноги или лопнет живот. Но она вцепляется в подлокотник, Тед хватает ее за руку повыше кисти, помогает подняться, и Элина ковыляет по комнате, согнувшись в три погибели.
Ей нестерпимо хочется посмотреть на ребенка. То и дело ее посещает это желание. Убедиться, что он здесь, что он ей не приснился, что он дышит, что он все так же прекрасен, так же совершенен. Она подходит к плетеной кроватке, прихрамывая, – пора принять обезболивающее – и заглядывает внутрь. Малыш лежит укутанный в одеяльце, кулачки возле ушей, глаза крепко зажмурены, губки сурово сжаты: сон – дело серьезное. Элина кладет ладонь ему на грудь и – пусть это уже лишнее, пусть и без того понятно, что все хорошо, – чувствует великое облегчение. Дышит, говорит себе Элина, – значит, жив, жив.
Она пробирается на кухню, хватается за плиту, чтобы не упасть, и бранит себя. Откуда у нее страх, что он может умереть, покинуть ее, уйти из мира? Это же чистое безумие, уверяет она себя, ища взглядом на полках чайник, глупость, да и только.