Крсто Продан повернул голову, посмотрел на него и произнес какое-то проклятие – кто знает, где он его слышал, возле Гацка или Невесиня, там, где в ругательствах смешивается турецкая и православная кровь, или чуть южнее, среди католиков, которые не вполне уверены, что они католики, или же проклятие это придумал он сам посреди дубового стола, пока лежал на матрасе из козьей шерсти, накрытый овечьими шкурами, – именно так, как он и распорядился, чтоб все было по-влашски и никак иначе, когда он будет страдать и умирать, держа язык за зубами, пока не уйдет с этого поганого света. Однако то, что сказал Эмануэль Кегле-вич и что, следовательно, исходило и от Соломона Танненбаума, хотя Крсто о таком человеке никогда не слышал и не имел о нем ни малейшего представления, даже приблизительного, было смертоноснее любого известного людям яда. Не дай Бог таких слов даже тем, кто слову не верит.
Было ли все именно так или иначе, ну, например так, как о кровавых событиях, о смерти супругов из предместья Загреба и о нервном срыве всех восьмерых их дочерей писали и «Утренняя газета», и «Новости», и «Политика», это, в сущности не важно, потому что Соломон Танненбаум взял на душу Крсто Продана и жену его Илонку, так же как и все горе, которое после них досталось живым.
То ли он слишком заигрался и поверил, что может полностью превратиться в Кеглевича, аристократа, которому все простится, хотя сам он твердил, что окончит жизнь в аду, то ли его несла и унесла к чертям предвечерняя нервозность, нескончаемый плач Руфи, то, что для своей дочери он не был тем, чем был своим дочерям Крсто, – этого мы никогда не узнаем, да нам это и не важно, потому что мы давно живем свои жизни и не боимся, что с нас кто-нибудь за них спросит, а Соломона и его ближних вспоминаем лишь тогда, когда на нас налетит южный ветер, начнется тахикардия или на воскресной мессе охватят угрызения совести.
V
После смерти Антуна Амалия больше не могла иметь детей. Напрасно Радослав водил жену к знахаркам, травницам, целительницам и чудотворцам, чтобы те лечили ее травами и кореньями, снимали с Амалии сглаз и отгоняли от нее духов, ранним утром ставили вверх ногами стоять на руках до полуночи, потому что тогда все силы из ее матки перейдут в верхнюю часть тела, а оттуда их легче изгнать и они не смогут сделать женщину бесплодной; напрасно платили за мессы, молились Богу и Блаженной Деве, совершали паломничества в Мария Бистрицу и в Синь, в Олово и Конджило, напрасно Радослав Моринь давал обет обойти на коленях всю Бока Которску[19], только бы его жена зачала. Но вместо того чтобы обрести дитя, им обоим оставалось только дважды в день ходить в церковь и исполнять еще один свой обет – жертвовать на церковные нужды все деньги, которые бы они тратили на ребенка.
Если бы все зависело только от него, а не от нее, скорее всего, до такого бы и не дошло: он переболел бы этой болью и забыл, у Мориней и так полно детей и родовое семя не заглохнет, но Амалия не могла примириться с судьбой, да нет, это не то слово – «примириться», потому что для нее речь шла не о примирении или непримирении, а о том, что она не знала, как ей жить без ребенка. В те дни, когда муж был в Новской, Амалия с утра кипятила молоко и стирала пеленки, осматривала пустую кроватку, снова застилала ее, взбивала подушку, как будто Антун просто пошел с отцом погулять и вот сейчас вернется, запыленный и вспотевший, и она спешила согреть воду на плите, перелить ее в деревянное корытце, приготовиться купать сына, проверяла, не слишком ли вода горячая, добавляла несколько капель оливкового масла, как сказала Анджелина, мать Раде, а покончив со всеми этими ритуалами, начинала все сначала, как можно скорее, со стуком, криками и смехом, чтобы скрыть от себя то, что нормальному человеку скрыть очень трудно: никакого ребенка нет, Антун исчез и никогда не вернется.