– Закрыта, – ответила Илонка. – Таково желание Крсто, против его желаний я, покуда жива, пойти не могу.
– Ну да, как же ты можешь, ведь он тебе муж… – донесся чей-то голос.
– Если мы здесь застряли надолго, тебе придется открыть, – Илия пытался с ней сторговаться, но было непонятно, куда он клонит.
– Не открою, покуда мне Крсто не скажет.
– Ты же видишь, он сказать не может.
– А с чего бы мне открывать тебе дверь?
– Хотим посмотреть, не лжете ли вы нам.
– Мне, бедной и несчастной, нечего лгать, я, считай, одна теперь на белом свете.
Когда Илонка заплакала, Йозина Богданович нахмурился. «Избавь меня, черт возьми, от своих слез!» – рявкнул он, но она не перестала плакать и тогда он потребовал от тех, кто помоложе, свернуть для него из табачных листьев сигару и раскурил ее, затянулся два раза, чтобы получше разгорелась, а потом поднес к Крстиной руке и прижал в том месте, где она сгибается в локте. Зашипело обожженное мясо, запахло жареным Крсто Проданом или так всем только показалось, но он – хоть бы что, только немного побледнел, а может, и это тоже показалось, и кожа у него на лбу как-то натянулась, будто сейчас лопнет, и перед ними вывалится и стукнется о дубовые доски череп того, кто не вернул долг Купершакам, и об этом начнут рассказывать в окрестностях Загреба, и еще больше возрастет слава братьев Богдановичей, которых с турецких времен и по сей день не удалось поймать ни одной власти.
Кто знает, как долго Йозина прижигал кожу Крсто, а тот при этом даже бессознательно не согнул руку в локте, но это время вместило в себя целый мир вместе с болотистыми загребскими окраинами и селами в окрестностях Любишло и Читлука, с вздувшейся рекой Босной, с посавскими кровавыми свадьбами и глубокой мужской болью, с терзанием Крсто из-за того, что жена восемь раз рожала ему дочерей и ни разу сына, но он при этом ни разу не посмотрел на нее косо.
Соломон Танненбаум, или Эмануэль Кеглевич, смотрел на то, что происходит вокруг, и хранил молчание. Он наслаждался тем, что все ждут его решающего слова, вердикта о долге и болезни Крсто Продана, о том, следует ли вернуть долг и действительно ли Крсто ни жив, ни мертв или же притворяется, чтобы спасти жену и восьмерых дочерей. Как он вообще может их спасти, думал Мони: если жив, долг остается, если наложит на себя руки, заплатят они. И только в том случае, если то, что мы видим на дубовом столе, то, что нам приготовила Илонка вместо угощения, действительно правда – долг вместе с ним отправится в могилу.
Несмотря на то что Йозина прижигал Крсто кожу, а тот при этом даже не дернулся, Эмануэль Кеглевич был уверен, что с ним ничего не случилось, что он здоров, здоровее не бывает, и готов в их присутствии лежать так до самой смерти. Они могут его поджаривать и резать, вырывать ему ногти и ломать кости, Крсто Продан не издаст ни звука, потому что у него есть ради кого страдать.
Он чувствовал ненависть к этому человеку. И как Эмануэль Кеглевич, католик и большой грешник, который ради идеалов готов оказаться в аду, и как Соломон Танненбаум, еврей, который не еврей и тогда, когда все другие думают, что он еврей, и как обычный перепуганный Мони, он ненавидел Крсто Продана. И ненавидел потому, что у Крсто Продана что-то есть, жена и те его восемь дочерей, что-то, во что можно превратиться и во что он превратился, что-то, что всасывает и выпивает весь его животный страх и боль, и сейчас он спокойно лежит, словно дух без тела, в ожидании конца.
– Если это грех, беру его на себя, но он будет мертвым до тех пор, пока эта дверь заперта, – произнес из Мони Эмануэль Кеглевич, – или пока тех, кто за этой дверью, не тронет мужская рука.