Никогда еще мне не приходилось видеть столько крови.

Я не слышала, как вошел Фрэнк, но он вдруг оказался рядом, полуодетый и с пистолетом-распылителем. Взглянув на Чави, посерел и обернулся, высматривая того, кто это сделал. А потом обнял меня одной рукой и попытался увести.

Говорил ли он что-то? Не помню, не уверена.

Но уходить я не хотела и отбивалась изо всех сил, а он был так шокирован, что не очень-то и старался. Я продолжала кричать на Чави, дергать ее, тыкать пальцем под ребра – она всегда боялась щекотки и не могла не проснуться, – но моя сестра не шевелилась.

Потом заскрипела дверь, и я услышала мамин крик, резкий, отрывистый, пронзительный. Фрэнк побежал к ней и встал на пороге, не давая ей войти и со слезами на глазах умоляя ее позвать меня.

Увести меня от Чави.

Никогда не забуду цветы – разложенные вокруг Чави и у нее в волосах, – желтые, как солнца, хризантемы.

Вы, конечно, знаете, что каждая большая трагедия или событие ассоциируется с одной, символической и со временем приобретающей статус культовой, фотографией. Такой, которую люди узнают спустя годы и даже десятилетия.

Когда какой-то репортер поведал эту историю, фотографии Чави у них еще не было – только снимок из ежегодника и то, что смогли найти в «Фейсбуке». Поэтому они использовали мою фотографию. Двенадцатилетней девочки, перепачканной кровью, рыдающей и тянущейся к церкви, к сестре, и уводящего ее угрюмого парамедика. На протяжении нескольких месяцев этот снимок был повсюду. Он и теперь будто преследует меня, появляясь заново каждую весну, когда еще одна девушка умирает в окружении цветов и с перерезанным горлом, и кто-то звонит в ФБР, предлагая теорию, что это все дело рук одного человека.

Папе новость сообщили, когда меня не было дома. Наверное, это сделал тот полицейский, что оставался с ним. Папа приехал в больницу, где мне только что дали успокоительное от шока, и двигался он так медленно, словно у него болело все тело. Как будто в одночасье состарился на сто лет.

По-моему, я уже никогда больше не слышала его смех.

Согласно официальному отчету полиции, наша Чави умерла в понедельник, между девятью и десятью часами вечера. Остальные, мы трое, умерли около полуночи, только осознали это позже. Мы с мамой оказались фениксами, каждый из которых возродился по-своему. Папа же горел и горел, пока от него ничего не осталось.

Публика отнимает трагедии у жертв. Знаю, звучит странно, но я думаю, что ты – одна из немногих, кто поймет, что я хочу этим сказать. Все это случилось с нами, с нашими любимыми, но случившееся попадает в новости, и внезапно все, у кого есть телевизор или компьютер, начинают считать, что у них есть право на наши реакции и возрождение.

Но у них нет такого права. Не сразу, но до тебя все же доходит, что ты ничего им не должен.

Наши агенты хороши в том, что касается адаптации отбившихся и заблудших, но вообще-то мы не обязаны допускать их к этому. Конечно, вступление за ними, но право на окончательное решение принадлежит нам. В любой момент мы можем повернуться и уйти, и они ничего с этим не поделают. Приятнее и спокойнее осознать, что нам позволено остаться не уходить.

Что нам позволено быть счастливыми.

Я все еще думаю об этом, а что пока? Нам также позволено оставаться сломленными. И нам не надо этого стесняться.

Напиши, если захочешь. Не думаю, что обладаю и могу поделиться какой-то мудростью, но твои письма – желанные гости.


Она всего лишь на полтора года старше меня.

Думаю, важны не годы.


Через несколько часов, когда мама уходит на работу, я возвращаюсь в свою комнату и заворачиваюсь в покрывало. Я и не сплю – в общем-то, просто дремлю, пока мочевой пузырь не гонит из постели, и оно, наверное, к лучшему, что я не забралась под одеяло. В животе ворочается и скребется голод. Мысль о еде тревожит.