Павел засмеялся:
– А чего я? Полез я, значит, в сумку-то, а яйца-то все побиты, а в яйцах-то, Федя, не к столу будет сказано, конское добро плавает. Крупное, как кулак! Вот бабы коньяка напились!
– Это всё Валя Попова виновата, а ведь темно было, не видно! Цело ведро, поди, набрала!
– А мы с Валькиным мужиком из магазина их ждём – бат, бутылочку нам купят! – глядим из окна: идут пьяны по реке. Он говорит: «Вон та, что руками машет, так то – моя!»
Фёдор рассмеялся – сон сняло как рукой. Он тихонько поднялся, нашарил фуфайку, накинул на плечи и вышел на крыльцо. Яркие колючие звёзды усеивали небо. Тёплая парная сырость шла от ночной забродившей травы. Звенели кузнечики. Крыша его «уросёхи» тихо светилась водой. Он надел на босу ногу резиновые сапоги, застегнул фуфайку и шагнул на звёздную улицу.
Он легко и быстро миновал околок и только на горе остановился: «Куда же я иду?» Тёмная разлапистая лиственница поднималась на фоне звёздного неба. Здесь, на горе, даль раздалась сильнее, расширилась на обе стороны и звала к себе. И он побрёл по тропинке навстречу, к крутому краю, оскальзываясь на глине и хватаясь за жерди забора. Лавочка, которую он вкопал когда-то, ещё стояла, только доска просела до земли и накренилась набок. Внизу дышала и шевелилась река. Глаза Фёдора давно притерпелись к ночи, и он видел, как перемигивались беспокойным серебрящимся светом волнистые ивы. Вода у берега была густой и тёмной, неразличимой, как и сам берег, но дальше слабо светилась мелкими звёздами.
Фёдор сел на лавочку. Пару минут назад ему хотелось дойти до бывшего сельского совета, но теперь всё изменилось. Никуда не хотелось идти. «Вот уросёха моя, – думал он горько, – от приезда к приезду всё одна да одна. Не топит хозяин теперь твою печку, чаю не греет, свету не жгёт, круглый год темно твоё окошко. А раньше-то и точило жужжало, рубанок стучал. Радио по “Маяку” пело песни разные, и весело тебе было, тепло с человеком-то. А теперь – тишина запустелая. А ведь как её строил! В окладное листву положил, чтоб на века хватило. За пятнадцать километров за листвой ездил. Топором кривым все стенки вгладь вытесал… Радостно было! Господи, да ладно ли я сделал-то, – винился он, – что уехал, до сих пор вот не знаю! Да ведь кому я здесь нужен-то по большому счёту, горю только! Нет у меня здесь никого, и нет дел никаких больше. Дом-от сгорел, да разве я и жил в доме-то после Лизы, и полмесяцу не прожил, в уросёху ушёл. А в музее чего? Каждый день при деле вроде. Да и Мироныч на старости ко мне прислонился… Поеду завтра. Фотографии возьму Лизины. Инструмент какой заберу – пилу, топорища – пропадёт он тут без меня…»
Долго сидел Фёдор, перебирал свои неуютные мысли. За спиной, перекатывая ветер, шелестела трава. Речной холод, поднимаясь снизу, студил потихоньку плечо. Тихо подошла к нему Лиза и села рядом. Тонкая прядка волос, отклонившись, коснулась его щеки, и он почти видел, как наяву, белые руки Лизы, лежащие на её коленях. Замер Фёдор, боясь пошевелиться. Разгорелась огнём щека. А когда открыл глаза, уж не было никого…
В их последний день, когда Лиза ещё была с ним, у него, как нарочно, разболелась спина, да так, что он еле бродил по избе, подволакивая ногу, и всё упрашивал Лизу, чтобы та никуда не ходила: «Далась тебе эта морошка! Танька и без тебя на болото сбегает! В другой раз сходите. Да я сам тебя свожу, вот поправлю только спину и свожу!»
– Тебе целую неделю прописали дома сидеть! – сердилась Лиза на его уговоры. – Кто велел брёвна одному катать? Люди-то на болото за день по два раза слетают, всю морошку вытаскают! И рохлую даже берут. Не хочу я, как дура, дома сидеть и тебя дожидаться.