– Ты, девушка, и дома в них тоже ходи, – велел мастер, – и меняй с правой ноги на левую, чтоб аккуратно растоптались. Поняла?

– Поняла! – улыбнулась Елена Сергеевна и протянула деньги.

– Много даёшь! – сказал сердито мастер. – Мне и двух рублей хватит!

Над своей кроватью она повесила портретик Пушкина, и Ефросинья Егоровна, заметив его, однажды спросила:

– Что, Басёна, не жених ли твой тут висит?

– Это Пушкин! Поэт! – засмеялась Елена Сергеевна.

– Пушкин! – передразнила Хитриха. – Пушкина повесила, на что?

Дни летели, тихие, короткие, снежные. Серое небо, затканное тучами, отсыпалось снегом. Ефросинья Егоровна ей почти не докучала, и часто вечерами из кухоньки доносился слабый, тоненький, прерывающийся голосок – это Хитриха пела свои грустные протяжные песни. Порой она просыпалась среди ночи, и тогда Елена Сергеевна ясно слышала, как Хитриха катается на своей половине, гремит посудой и лавочками, ворчит глухо и сердито:

– Спят, спят горожане! А уж обутрело!

– Господи! Какое там обутрело! – вздыхала Елена Сергеевна. – Ещё только третий час ночи!

Без своей постоялицы Хитриха скучала, обредни было мало, и она всё чаще сидела на лавочке, нетерпеливо ожидая Елену Сергеевну после школы. Когда её учителка приходила, выждав немного, она закатывалась к ней в летницу и, покачиваясь на пружинной кровати, хитро посматривая то на Пушкина, то на Елену Сергеевну, выспрашивала новости. Когда же начинались подготовки или проверка тетрадей, Хитриха подсаживалась поближе к столу и, по-птичьи наклоняя голову, чтобы лучше видеть, молча следила, как движется ручка в руке её учителки, как ровно и правильно, с нажимом, выплетаются чернильные строчки.

Когда почтальонка приносила письма, иногда целых два, Хитриха с ещё большим нетерпением и беспокойством ждала Елену Сергеевну.

– Басёна! Письма тебе пришли! Где, плавня, бродишь? Почитаешь? – с надеждой и тревогой, что ей откажут, спрашивала она.

Елена Сергеевна поначалу не знала, что и делать с этой настойчивостью, но потом догадалась, что для Ефросиньи Егоровны почтальон и вовсе раз в году редкий гость, что она, быть может, даже завидует потихоньку её письмам, и как, наверно, сжимается её терпеливое сердце, когда почтальонка, пряча глаза, вскользь произносит: «А тебе ещё пишут, Ефросинья Егоровна. Пишут!»

И Елена Сергеевна, мучаясь стыдом и жалостью от такой несправедливости, читала свои письма, громко и выразительно, как на уроке литературы, что-то пропуская или прибавляя для интереса. Хитриха, вся подавшись вперёд и зажав свои тяжёлые, изработанные руки между худеньких колен, слушала внимательно и тихо, чуть покачиваясь, не отводя глаза от белого тетрадного листочка. Далёкий, неведомый город, населённый незнакомыми, но такими любопытными её сердцу людьми, вставал перед ней призрачно и светло, мерещился отсветом из своей невероятной сказочной дали. Она совсем забыла его, как забывают сон, но письма учителки взяли и напомнили ей деревянные мосточки, бегущие к пристани, белые церкви, парящие в небе, и лес мачт на солнечной Двине.

«Наша горница с Богом неспорница! – ласково говорила ей тётушка-божатка. – На улице солнышко, и у нас дома солнышко. Вот тебе, Фросенька, платочек красненький. Носи, девонька, первой модницей на деревне будешь!» Было ли это, было ли?

Беседка резная, как в дымке, на берегу чудится, красивая, высокая. Лавочки внутри тёплые от солнышка. Она коленками на лавочку встала и смотрит, не шелохнется, как кораблик напротив парус поднимает, выше, выше. Парус белый, полощется на ветру.

«Что, Фроська, нравится кораблик?» – спрашивает, обнимая за плечи, тата.