И вот торт уносят в чулан, и я слышу, как гремит оловянный таз. Можно ещё поиграть, может быть, тебя не сразу погонят чистить зубы едучим зубным порошком, после которого ты торт будто бы и не ел.
А за окошками синё, и, если продышать дырочку, увидишь фонарь у школы или кого-то, кто идёт с «летучей мышью» по мёрзлому снегу.
Завтра с утра опять будет праздник, о нём сообщит гром оловянного таза, и днём мы пойдём с бабушкой в кино – в наш клуб привезли новую картину. Я любил кино, и мы с бабушкой не пропускали ни одного фильма. Мне нравилось возвращаться уже поздним вечером домой, когда яркие колючие звёзды усеивали небо, и тропинка, снежная и глубокая, петляя от колодца, вела вниз, к ручью.
Помню, как снег поскрипывает, я – впереди, а бабушка сзади идёт и держит меня за шарфик. На горке мы останавливаемся передохнуть: неловко идти – тропинка узкая. За ручьём в тишине огоньки горят, реденькие, слабые, а над ними месяц претоненький.
Я нечаянно вспоминаю чёрта, который месяц с неба украл, и становится страшно, жутко.
«Пойдём!» – тороплю я бабушку, и мы снова идём, и я всё оглядываюсь, вдруг чёрт из-за бань вылезет.
Огоньки, весёлые, жёлтенькие, кажутся такими далёкими. Скорей бы до них добраться! Там не страшно, там собаки лают. Джек выскочит, мохнатый, заиндевевший, начнёт ластиться и в глаза заглядывать. Там и фонарь горит у начальной школы, на столбе под тарелкой железной. Когда ветер дует, тарелка жалобно гремит и раскачивается, и широкое жёлтое пятно ходит туда-сюда по дороге.
«Посмотри, как снежинки суетятся! – показывает мне бабушка. – Как летом мотыльки!»
И я смотрю, как большие, пушистые снежинки лениво кружатся у тарелки, а та им побрякивает: «Бум-бам! Бум-бам!»
У меня в тот вечер случился и другой праздник, которого я даже и не чаял. Бабушка решает заглянуть в деревенский магазинчик, в тёмную избушечку с высоким навесом и крылечком.
«Обметём-ка ноги!» – говорит бабушка и жёстким взъерошенным веником весело бьёт по нашим валенкам.
В магазине лампочка тусклая едва освещает бедные деревянные полки с тёмными гранёными стаканами. Рядом керосинки, жестяные вёдра, тазы и пыльные пузатые стёкла для ламп. Но я вижу одну только рыбу, рыбину, жёлтую, резиновую с плавниками зелёными. Вот бы бабушка мне её купила!
«Ну, вовремя зашли, – говорит из темноты продавщица, – я уж закрываться хотела».
«А мы рыбу пришли покупать!» – сообщает бабушка и хитро улыбается, глядя на меня. Она мне купит эту рыбу! Я не верю своим ушам!
Дома на полу я надуваю свою игрушку. У меня кружится от надувания голова, а рыба шипит и посвистывает в дырочку, и, как живые, шевелятся и вздрагивают её зелёные плавники. Надулась, не лопнула! Я торопливо дрожащей рукой затыкаю дырочку и подкидываю рыбу к потолку. Она неуклюже взлетает и шлёпается на пол, тугая, упругая, и гудит, как мяч. Чудо-юдо-рыба-кит! А как она пахнет новенькой резиной, остро, радостно, даже в носу щекотно, а во рту противно и едко: какой-то порошочек горький попал на язык из дырочки, когда надувал. Ничего, пройдёт!
И я изменил любимому мишке и оловянным солдатикам, я всё играл только с ней, с моей рыбой, так что бабушка говорила: «Надо отобрать эту рыбу, она у него до лета не доживёт!»
Рыбу однажды отбирают и вешают на гвоздь. Мне без неё скучно. Мы садимся пить чай. Бабушка щипчиками колет сахар и всем раздаёт белые острые осколочки. К чаю хлеб, серый, с маслом.
«Ешь-ешь! Нечего нос воротить!» – ворчит бабушка.
И я жую серый сыроватый хлеб и вспоминаю нашу булочную на улице Поморской в Архангельске, как я бежал прошлым летом, крепко-крепко зажав серебряную монетку в кулачке, к тёте Лиде за пирожными.