Эти атласы меня завораживают, часами могу их рассматривать, скользя пальцем по веточкам рек. Совсем не умея читать, я отлично знал все крупные острова и материки, и только несносный Федул прерывал мои путешествия, отбирал свои атласы, ворча в лохматую, сырую после бани бороду, что я непременно всё испорчу и, конечно, порву листы.

Я дуюсь на Федула, а он смеётся: «Вот насыплю соли-то на губу оттопыренную!»

Но на него нельзя долго сердиться – он обещал показать, как на бало выгибают полозья для саней, и мне не терпится, скорей бы завтра!

Но завтра мне не до саней! Мама, узнав о моих неудачных пиратских путешествиях по Федулиным атласам, приносит мне огромную яркую, как лоскутное одеяло, политическую карту мира, и я на много дней напрочь забываю и снег, и дождь, и негаданную тоску по городу – я путешествовал, бродил, скитался по Гоби и Сахаре. На плоту отважно пересекал бескрайний Тихий океан и вместе с испанцами покорял Кордильеры и Анды. И воображал себя «пятнадцатилетним капитаном»!

А зима подступала всё ближе и ближе. Она, нахмурясь, глядела из чёрной безлиственной рощи, она таилась и ждала своего часа в продрогших оврагах, она вздрагивала россыпью звёзд в синих настывших окнах, где в полдень таяли, а в полночь цвели зимние папоротники и хвощи.

В день первого, праздничного и всегда почему-то неожиданного снега в нашем доме поселилась новая учительница. Она разместилась за стенкой, мне это очень не понравилось: теперь нельзя было заглядывать без спросу в эту комнату, бродить по лавкам вдоль стен и разглядывать марочки, наклеенные на фанерную перегородку. И учительница мне не понравилась, шумная, болтливая, она усаживалась на мой любимый деревянный диван и взахлёб рассказывала, всплёскивая руками и нетерпеливо ёрзая, о своей родне, о школе, о муже, который приедет вот-вот, и как всем будет радостно и хорошо, оттого что он приедет. Бабушка кивала головой, и я всё злился, почему она не прогонит её, почему улыбается ей.

С приездом учительницы в доме поселились страхи. Помню, как, широко раскрыв от ужаса глаза, она рассказывала бабушке, задыхаясь и переходя на свистящий шёпот, как ночью натолкнулась на домового:

«У него руки были холодные, как лёд, я включила свет – никого!»

Она знала сотни рассказов о леших, кикиморах, водяных и банниках.

«Зачем ты к ручью ходишь, разве водяного не боишься? Он кем угодно обернуться может, хоть гусем! Подойдёт и утащит!»

Мне делалось страшно. Я боялся пошевелиться и слушал её не дыша. Значит, это страшный домовой ночами чердаком бродит, скрипит сухими ступеньками лестниц, из чулана выглядывает! Это всё он, невидимый, хитрый, из старинных сказок. Он нам глаза отводит, и потому видеть его мы не можем!

Я стал бояться повети, особенно тёмного угла, где висели старые пальтухи, облезлые и пыльные, с чёрствыми воротниками, и всё мне казалось, что там кто-то прячется, холодный, молчаливый, чужой. Вот снимется с гвоздя и зашагает ко мне, размахивая страшно пустыми рукавами.

И я играл в жуткую игру «успеть добежать до дверей». Я подкрадывался, а потом бежал, подпрыгивая, до поветных дверей, дёргал вниз тугой тяжёлый засов, и дверь сама от грузности своей – скорей, ну же, скорей! – неторопливо разламывалась надвое, как будто зевала, и две её ленивые толстые створки, часто подрагивая и широко расходясь, нехотя уступали место солнцу, небу и голубой выцветающей дáли. И сердце моё ликовало и колотилось в груди: я успел! успел! Домовой не схватил меня, не уволок в тёмный пальтушный угол. И не верилось никак, что ещё недавно, неделю-две назад, я прятал там свои сокровища, а вот здесь, под балкой, бесстрашно, не ведая о нём, раскачивался на качелях.