Массовая ностальгия: на рубеже 1980–1990-х искусственная (о том, что исчезло, что убили в себе, – о дореволюционной России), а в 1990–2000-е – уже неподдельная (об СССР, который мы потеряли) – показатель общей неудовлетворенности своим настоящим. Милитаризация общественного сознания, мнения и политики в России 2010-х – это, прежде всего, реакция на внутренние проблемы. Точнее, это перенос их вовне – по двум линиям: властной и общественной.
Военно-наступательные действия власти в значительной степени определила «проблема-2012» (она же: «проблема-2008»; она же: «проблема-2018»). Внутренние риски для ее успешного решения, видимо, расценивались «наверху» как чрезвычайно высокие. Поэтому пришлось прибегнуть к сильнодействующему средству: беспрецедентной активизации внешней политики – вплоть до Крыма. Тем более что международная ситуация благоприятствовала: Украина решила пойти на Запад через Майдан. Иначе говоря, «новый курс» предполагал возможность конфликта на постсоветском пространстве. Он строился с учетом сложностей нашей недавней истории и традиционных склонностей народа. И не случайно эта перспектива страной была принята, стала почти национальной.
Для основной части населения милитаризм / реваншизм тоже оказался выходом из тупика своих проблем. Нулевые годы, конечно, не были «тучными» (это эксклюзив для «элит»), но прошли под знаком благополучия и подъема: люди зарабатывали и потребляли, потребляли и зарабатывали. Социальный организм восстанавливался после сильнейшего потрясения. Правда, при всем различии 1990-х и 2000-х постсоветский порядок не изменился в главном. Испытывая острейший дефицит разумности и справедливости, не мог обеспечить стабильный рост и поравнение массовых потребительских возможностей. И, как свидетельствуют социологические опросы, массы это хорошо понимали42.
Если на рубеже 1990–2000-х годов народ, по существу, «расписался» в неверии в возможность строительства более справедливого порядка в рамках и на основе свободы, то к началу «десятых» утратил веру в его осуществимость вообще. Страна окончательно потеряла ориентир – ощущение общих задач, перспективы. И пошла за ними вовне. Заграница стала местом поиска справедливости: ведь в России это понятие не только социальное, но и пространственное43.
В ситуации с Крымом потребность в справедливости оказалась удовлетворена (отчасти, конечно) вовне: Крым – наш (исторически, человечески – всячески). Пусть нет справедливости для каждого, но она возможна для всех: возвращаются «наши земли» – восстанавливаются влияние страны в мире и достоинство ее людей. Взятие Крыма – символический реванш за 1991-й: не только «геополитический», но и социальный (по мнению большинства населения, выйдя из СССР, мы и попрощались со справедливостью). Здесь звучит эхо победного 45-го.
Крым – это символ и, если угодно, идеологическое обоснование нового общественного договора, в основе которого уже не демилитаризация и потребительская стабильность (застой по-постсоветски), но идеи милитаризации и великодержавного реваншизма. Не мир (пусть и плохонький), но война. Причем война справедливая: не случайно информация о ней втискивается нашей пропагандой в сценарий Отечественной – патриотической, победоносной, священной. Дела в высоком смысле народного.
Для власти смысл этого договора – в том, чтобы увести население от социальных проблем, вынести вовне потенциал социального протеста, конвертировать его в «капитал несвободы». А также получить подтверждение собственной силы (ее ощущение «там» высоко как никогда) вовне, демонстрацией мощи и влияния доказать стране свои эффективность и безальтернативность. Для населения это своего рода разрядка: конвертация всего негатива, накопившегося в 1990–2000-е по поводу внутренних бед и неустройств, невнимания и равнодушия внешнего мира в отчаянный жест: «умыть» «укро-бандеровцев», «дать по жопе америкашкам». Да и прочим нашим партнерам.