Этим летом отец отправил меня к бабке по материнской линии на целых три месяца. Как военный человек, он считал такой отдых предосудительным и бесполезным. Поэтому, в другие годы я приезжал к бабушке не дольше чем на неделю, проводя остальные каникулы в пионерском лагере. Зарница, построения, и другие военизированные игры отцу, с точки зрения моего воспитания, и как старому солдату, нравились больше, чем сытные бабушкины пирожки, наваристый борщ, послеобеденный сон и ленивое ничегонеделание целыми днями.
В этом году он вдруг засобирался жениться на своей старой знакомой, выйти в отставку, и переехать к жене на Дальний Восток, вместе со мной, разумеется. Мать моя умерла при родах, отец растил меня один. Бабушка, при таком раскладе, становилась недоступной роскошью, так как ехать к ней в деревню под Киевом пришлось бы через всю страну. Отец наказал мне с бабушкой проститься, так как считал, что больше я её не увижу, и дал на прощание три месяца.
Бабушка была уже старой, но совсем не дряхлой. Ходила она с некоторым трудом, что, впрочем, не мешало ей целыми днями заниматься домашними делами, коих с моим приездом прибавилось. Объедался я и вправду так, будто в последний раз. Мальчишек и девчонок моего возраста в селе не было, да и само село было полуживым, почти заброшенным. Близость столицы соблазнила почти все молодые семьи перебраться поближе к цивилизации, остались одни старики. Делать мне было нечего, и после завтрака я шёл на речку рыбачить, до самого обеда, а после обеда – до самого заката.
– Смотри, смотри,– заорал мне Чортяка,-опять клюет.
Еще одна рыбка. Хорошо, бабушка обрадуется. Сначала она опасалась, что я пропадаю на речке целыми днями, но мой каждодневный улов заставил бабку и, в особенности, двух её кошек, гордиться мной. Мой товарищ по рыбалке, или как его презрительно называла бабушка, Чортяка, был стариком, низеньким, жилистым, с дочерна выгоревшей от солнца шеей и рваным грязным треухом на голове со звездой на кокарде, который он никогда не снимал, даже в самую жаркую погоду.
Жил Чортяка в лесу, недалеко от хутора, в большом бревенчатом доме, давно пришедшим в запустение. Как-то раз мы пошли к нему за леской, и Чортяка пригласил меня выпить самогона. Я отказался, а когда рассказал об этом бабушке, та вздохнула, покачала головой, и налила мне за обедом целую стопку. Выпить её я не смог, оплевавшись с непривычки. Бабушка одобрительно покивала, видя мою неопытность, и больше не беспокоилась.
Рассказывал Чортяка о себе и своей жизни охотно, образно, с дрожью в голосе, отчаянно жестикулируя. Самогон у него был с собой всегда, в маленькой бутылочке, четвертинке. Отпивая мутную жидкость маленькими глотками, к закату Чортяка прилично пьянел, сползал со стульчика в траву и засыпал. Уходя домой на закате, я, чертыхаясь, сматывал его рыболовные снасти, и небрежно кидал их рядом с храпящим стариком. Каждый раз я был уверен, что завтра, придя на речку, застану Чортяку спящим на траве. Однако, каждое утро он бодро приветствовал меня, сидя перед уже закинутыми удочками, улыбаясь беззубым ртом и помахивая новой четвертинкой.
Все рассказы Чортяки сводились к его участию в войне. Он подвирал в деталях, часто повторяясь, и я слушал вполуха, что жутко его расстраивало. Я начал подозревать, что рассказывает он истории по большей части выдуманные, так как, со временем, несостыковок в его военных байках стало неприлично много. Я спросил у бабушки, не врет ли он, но та отмахнулась, говорить о Чортяке ей почему-то совсем не хотелось.
– Знаешь, что,– старик отхлебнул самогона и икнул,– вот ты мне, как сын военного, скажи, почему твой батя не женился?