– Ты что, плачешь? А ну-ка покажи мне свое лицо. – Он попытался взглянуть мне в глаза.

Но не тут-то было. Я вцепилась руками в его воротник со всей молодой силой. А он говорит:

– Ты что, правда, плачешь? Ты посмотри: вцепилась и правда плачет, – ответил сам себе. – Ну, покажи лицо, покажи лицо. – И он сильно и осторожно отстранил меня от себя и поглядел.

Я была действительно по-настоящему зареванная и в этот момент любила его до бесконечности. И оплакивала абсолютно все. А что все – мне было непонятно и ясно одновременно. И я ему сказала:

– Вы самый гениальный человек! И не Гриценко должен играть, и не Юрий Васильевич Яковлев должен играть, и не Михаил Александрович Ульянов. А вы! Вы талантливее их всех! Я вас люблю так, как вас никто не любил, и уж тем более Ярмольник. Но вы мне не верите, – драматично закончила я. – Пустите меня.

А он в этот момент… Теперь он меня очень крепко держал. И я видела, как он изменился. Я видела, как он стал похож на свои фотографии, которые висели в театре и на которых был совсем другой Шлеза: Шлеза, только что пришедший в театр, – с волнистыми волосами, блестящими крупными глазами, без очков, с изящным носом, молодой и полный сил, – а не пожилой педагог, уставший, может быть, даже от наших глупостей и дурачеств. А может быть, от чего-то другого. Может, что-то портило ему жизнь, какие-то болезни или проблемы отравляли ему существование… Но на мгновение его постаревшее лицо исчезло, а молодое возникло перед моими глазами.

И вдруг… мы с ним поцеловались. Мы с ним поцеловались в Вахтанговском переулке, между театром и училищем. И он неожиданно назвал меня по фамилии и сказал:

– Спасибо тебе, Ковтун.

Почему он так сказал, я тогда не поняла. А сейчас думаю, что он просто пытался так от меня отстраниться.

– Как вы можете говорить спасибо за «люблю»? – пристыдила я его. И он ответил:

– Ты знаешь, если нас сейчас кто-нибудь увидит, то решит, что мы любовники: ведь все ходят вокруг нас. А спасибо я тебе сказал за то, что ты меня… Ты талантливая, молодец, – теперь он давал мне оценку как педагог. – Посмотри, в какой мир переживаний ты увлекла меня всего лишь за десять минут. Вот за это тебе и спасибо.

Внутри себя я не любила тех, кто был обласкан славой и любовью большинства. Я почему-то всегда не любила тех, кому передано. А любила тех, кому недодано.

Гении лепили наши души. Поэтому, конечно, они все были для нас кумирами. Но так, чтобы гоняться, просить автографы, фотографироваться, это было не принято.

Уже потом, когда я видела у некоторых ребят фотографии, которые сейчас, конечно, составляют бесценный архив, то подумала, как расточительна молодость. Мы не ощущали хрупкости и быстротечности бытия. Мы не ощущали того, что учителя уйдут. Почему-то жизнь тогда казалась вечной.

И казалось, что в Вахтанговском училище вечно будет играть Рихтер. Я помню, сунула ему смешную программку концерта, которая была отпечатана для нас, для своих, чтобы мы запомнили навсегда его произведения, и он на ней расписался. Но я считала неприличным лезть к нему с просьбой сфотографироваться. Ну, как же это?


В Ленинград мы ездили на спектакли и на пробы по студенческому билету – за полцены


«Ленфильм». Пробы у режиссера Ильи Авербаха


Вечными казались даже те, кто давно ушел. Но их дух витал в этих переулках. И педагоги, их живые рассказы как бы реинкарнировали ушедших, не давали далеко отлететь их душам.

Точно так же не сдавалась историческая душа города. Она удерживала связь времен не только через легенды и фортепианные концерты, вырывающиеся из открытых арбатских окон, но и через запахи.