Дело в том, что наши студенты до мелочей знали верхнюю одежду преподавателей. Она висела в первых рядах в открытой гардеробной, справа от входной двери. И мы, опаздывая на занятия, первым делом оглядывали гардеробную – пришел или нет тот или иной преподаватель.

Так вот, передо мной двигалось пальто Шлезингера, но фигура была не его. Я чуть-чуть прибавила темп и, поровнявшись, повернула голову.

«Господи, да это же Шлеза», – так мы его звали между собой. Только расстроенный, озабоченный и непривычно сгорбленный. Поэтому-то я его и не сразу узнала. И я решила – это было спонтанное решение – поднять ему настроение.

– Владимир Георгиевич! – окликнула я.


Модель 1975 года: эта фотография висела в окнах знаменитой «Чародейки»


– Да. Что тебе? – Он не понял, откуда я взялась и почему его остановила. – Что ты хочешь сказать?

А я в этот момент стою и – как с Голдой Меир – не знаю, что хочу сказать, почему окликнула. Больше всего мне хотелось его спросить: «Почему вы такой печальный?» Но вдруг он сочтет это вторжением в личную жизнь, фамильярностью? Мы же никогда не беседовали после занятий.

Но все же желание как-то поднять ему настроение было очень сильным. А как? Рассказать анекдот я не могла, они у меня все вылетели из головы, да и глупо. Что-то смешное из студенческой жизни? Тоже глупо. И тогда я ему выдала коронное:

– Владимир Георгиевич, – начала я проникновенно, – а вот вам студентки театрального института часто объясняются в любви?

Я это сказала потому, что понимала: надо же как-то мотивировать свой поступок. Рассмешить его не могу. Попросить объяснить что-нибудь из того, что было на репетиции? Тоже не весело. «Лучше скажу-ка я ему, что я его люблю», – мгновенно решила я.

И еще раз, с большим чувством, повторила вопрос:

– Владимир Георгиевич, а вам студентки театрального училища имени Щукина часто объясняются в любви? – И посмотрела на него одним из светлейших своих взглядов.

– Ты что имеешь в виду? – переспросил он, пока еще не понимая и не вникая.

И я, чтобы доказать ему всю серьезность признания, что имею в виду как раз то самое, самое важное и самое серьезное… ведь в этот момент я его любила до бесконечности, я ему сказала:

– Владимир Георгиевич, если бы вы… если бы вы знали, как я вас люблю!

На что он мне резонно заметил:

– Но ты и должна меня любить. Ты моя студентка. Меня все студенты любят. Вон меня как Вологдин любит, да и Ярмольник, я не сомневаюсь, что он меня тоже любит!

И он, смешно закатив глаза и приложив руку к сердцу, уже начал было что-то показывать, как его любят студенты. Например, студент Ярмольник.

– Нет, – почти закричала я.

Я отказывалась принимать несерьезность оценки моего признания. И от того, что я настаивала на серьезности, а он не верил мне, от того, что я боялась, что это будет выглядеть наигранно, и он, мой педагог, завкафедрой актерского мастерства, уличит меня в фальши, – от всего этого страха у меня на глаза накатили слезы.

– Владимир Георгиевич, – с горьким упреком сказала я. – Я вас совсем не так, не так, как Ярмольник! Как вы можете сравнивать?! – Обида прорывалась с каждым словом.

И слезы! Слезы величиной с фалангу пальца, крупности неимоверной, покатились по моим щекам.

В носу защипало не только от слез. Предательски подмокшая тушь «Ленинград» за 12 копеек уже «подъедала» глаза. Я знала наперед, что за несколько секунд у меня распухнут губы, нос, все будет страшным и некрасивым. И от боязни, что он увидит меня уродиной, я уткнулась ему в грудь и стала сильно к себе прижимать.

Ворсинки его пальто попали мне в нос, стало трудно дышать, а шерстяные борта становились все влажнее и влажнее, как от ливня.