– Циник, – сказал я ему. – И диссидент!

– В точку, брат! – засмеялся Шулер. – Ща за портвейшком сгоняю! Отметим воскрешение Лазаря!

– Это я – Лазарь? На что ты намекаешь?

– На выздоровление после тяжелой болезни. Ты же бросил, наконец, писать стихи для стенгазет и к красным дням календаря? Или эта болезнь уже зашла в хроническую фазу и неизлечима? Тогда оривидерчи, Рома… Была без радостей любовь, разлука будет без печалей.

– Паша, не обижай Иосифа! – надула губки Моргуша и часто-часто заморгала ресницами. – Я не хочу оплакивать смерть поэта… В моем романе Онегин и Ленский примиряются перед роковым выстрелом.

Паша с улыбкой Сионского мудреца смотрел на то, как я рвал на мелкие кусочки свою «героическую поэму».

– Судьба поэта жертв искупительных просит, – сказал он.

– Не вкладывайте персты в язвы моя! – взмолился я, обидевшись и на друга, и на Марусю.

– Марго, ты слышишь, как ветер возвращается на круги своя! У-у-у…

– Слышу, Вечный ученик! Слышу…

Я хотел ответить друзьям поязвительнее, укусить за самое больное место, но только хлопнул дверью. Спиной я услышал:

– Вернись, Иосиф, я все прощу!

Это был противный голос моего друга Пашки. Я ненавидел его. Я уходил к нашему лукоморью, к Черному омуту на берегу Свапы. Но я точно знал, что ветер рано или поздно все равно вернется на круги своя.

Я злился, что я так и не лягнул Шулера на прощанье. Пуская ослиные копыта знает!


…Над старой Слободой уже взошла луна. Серебряная дорожка Силены бежала к нашему заветному месту. К глубокой чистой воде. Вода меня всегда успокаивала. И будто очищала душу, когда я на нее смотрел долго и задумчиво.

Я шел быстро, а луна по-свойски подсвечивала мне ухабистую тропинку. Но у обрыва, где по преданию, утонул Маркел Шнурок, палач партизанского командира, не заметил какой-то притаившейся в кустах коряги – споткнулся. И чуть не полетел в тот самый омут, который в детстве мы заглядывали, леденея душой от страха.

Чтобы заглушить обиду в душе, боль в ноге, которая заныла после встречи с корягой, я стал вслух читал стихи. О луне. Их любил Пашка. (Может быть, он их и сочинил – с него станется).

Светила на ночном небосклоне луна, звучали у нашего лукоморья Пашкины стихи… Это уже было, мне все это уже снилось? Почему так все знакомо? И так тревожно на душе?

Во всем виновата полная луна. Полнолуние – время гениев и сумасшедших.

Такой же светлой весенней ночью умер и Фока Лукич, сильно сдавший после выхода из психиатрической больницы. Пашка не отходил от постели умирающего всю страстную неделю. А когда Фока Лукич умер, он пришел к нам в дом со своим наследством – «бурдовой тетрадкой» отца, которую тот держал у себя под подушкой.

– Вот, Захарушка, и помер батя…

Он не плакал. Он прижимал к груди заветную тетрадь, раскрыть тайну которой я мечтал еще в детстве.

– Ты поплачь, поплачь, Пашенька… – прижала его к теплой груди моя бабушка Дарья. – Сиротинушка ты моя горемычная…

Он не заплакал. Протянул мне тетрадь. И сказал:

– Вот, возьми…

– Что это? – спросил я, хотя точно знал, «что это».

– «Записки мертвого пса». Он просил передать…

– Почему – мне?

– Не тебе конкретно, – ответил Павел. – Тому, кто сможет этой тетрадью распорядится, не навредив ни себе, ни людям. Главное, как любил повторять отец, не умножать вселенской скорби.

Я помолчал. Потом спросил шепотом:

– Думаешь, я смогу?

– Думаю, сможешь.

Моя добрая бабушка Дарья принесла нам по рюмке вишневой наливки, сказала:

– Помяните раба Божьего Фоку…

Мы выпили, не чокаясь. Поставили пустые рюмки на круглый стол, по которому бежала лунная серебряная дорожка.

– Полнолуние… – прошептал я, не зажигая свет.