Такое отождествление понятий «труд» и «мука» закономерно и оправдано всем ходом истории. Оно особенно понятно нам – пленягам. Ведь радостен и благороден только свободный труд. Рабский труд – мука, наказание, каторга.
Самая тяжелая работа легка, когда видишь пользу, которую приносишь обществу, народу, отчизне. Но какая мука сознавать, что каждый взмах твоего молотка – удар в спину брата. Мысль эта жесточе голода и побоев.
«Räder müssen rollen für den Sieg!»423 – кричат фашистские плакаты на всех стенках и заборах.
[Далее в оригинале отсутствует страница.]
– Гляубе ништ424.
– Дох! Дас виссен, алле майне арбайтскамраден425 (это он обоих рабочих назвал товарищами по труду!).
– Я, я, – согласно поддакнули Монн и Кайдль (попробуй не поддакнуть, мигом за Можай загонит).
– Абер, герр шеф, эссен ист ништ гут унд аух цу венишь426.
– Хальте мауль! – взревел Дике швайн. – Фердаммте керль, ду вирст цу фреш. Зофорт ин целле, унд нексте драй таге хальбрацион брот унд кайне зуппе427.
В 5 часов вечера выгнали нас во двор, построили «драй-унд-драй» и под усиленным конвоем вывели на улицу. На каждом углу рогатый шупо (каска с «рогом» впереди, на роге Adler и Hakenkreuz)428, вдоль тротуаров прохаживаются гештаповские агенты.
Куда ведут? Зачем?
Нам все равно, эгаль и вшистко едно429. Не вперед, а вниз обращены наши взоры. Здесь, на мостовой, можно наловить бычков, счастливчику иногда удается схватить почти целую сигарету.
На Параденпляц сталкиваемся с колонной пленных завода Демаг430.
– Здорово, братцы! С праздником!
– И вас также!
Вот подвели нас к большому зданию с куполом. На фасаде огромными золочеными буквами надпись: Orpheum431. Это театр музыкальной комедии.
Сквозь строй полицейских и гештаповских агентов прошли мы в зрительный зал. Мужчин рассадили в партере и амфитеатре, а женщин на балконе. Крайние стулья в каждом ряду заняли вахманы. Гештаповцы, полицаи, сыщики, охранники в мундирах и без мундиров блокировали все входы и выходы, сплошным кольцом окружили партер. Длинной лентой они протянулись по всем внешним и внутренним проходам зрительного зала.
Не выключая света, подняли занавес и начали ломать какую-то комедию. Не знаю, что происходило на сцене, хорошо или плохо играли актеры. Мы были слепы и глухи к ним, наши сердца были закрыты для них. Я никогда не предполагал, что зрительный зал может быть так оторван от сцены. Актеры и зрители действовали независимо друг от друга, как если бы мановением волшебного жезла между ними воздвиглась неодолимая каменная гряда.
Но мы действовали, и притом очень бурно, ибо в зале стоял неумолчный гул. Наши головы непрерывно вертелись по сторонам, выискивая знакомые лица среди пленяг из других арбайтскоманд. Когда находили родственников или друзей, зал оглашался радостными криками, шумным потоком изливались вопросы, жалобы, сетования, негодования. Хотелось подойти к близкому человеку и пожать ему руку, но увы, это было «ферботен»432. Вахманы не позволяли ни сойти с места, ни даже привстать со стула. Но ни брань немецких псов, ни меры физического воздействия не могли воспрепятствовать нам перекликаться, обмениваться мнениями, сообщать друг другу новости, свободно выражать свои мысли и чувства.
Невеселые это были голоса. Слезой просолено каждое слово. Скорбь, безысходная печаль в каждом взгляде. На сердце будто тяжелый камень.
Зачем же немцы согнали нас в «Орфеум»? Почему они надумали вдруг позабавить нас спектаклем?
Нацисты знали, что в этот день весь трудовой мир празднует 25-летие Октября. Они боялись, что и советские военнопленные отметят в своих бараках славную годовщину. Чтобы предотвратить нежелательные для них акции, нацисты решили собрать пленяг в «Орфеуме» и весь вечер держать под неусыпным контролем. Они хотели отвлечь нас от мыслей об отечестве.