Молодая любовь. Горячая.
То на ощупь, а то и зрячая.
То наитье, а то и ожог.
Изумленье. Горенье. СМОГ.
(Звук не гаснущий. Век – неистов).
Эпизод. Из жизни смогистов.
Просто – вспомнилось. И – осталось.
Вот и всё. (Ну а сердце – сжалось).
Алёна была, разумеется, участницей, нет, героиней, да ещё и какой, смогистского, на глазах у неё зарождавшегося, чтоб расти и всё крепнуть, движения.
И вообще была она – хорошей. Просто – хорошей.
Осталась она для меня – молодой. Уже навсегда.
Такой вот феей – красавицей – белолицей, черноволосой, белорукой, голубоглазой, другом верным, соратницей давней, современницей славной моей, – пусть живёт она в книгах моих.
В них ещё мы увидимся с нею.
Хотя, впрочем, всё в нашей власти, если власть эта – русская речь. При некотором желании нам, пожалуй, прямо сейчас можно с ней увидеться. То-то вспоминаю частенько её.
Не хочет она, Алёна, никуда уходить. Понимаю. Узнаю характер крутой, звёздный нрав. Соскучилась, видно.
Да и я соскучился тоже. Сколько лет мы не виделись? Много. Ничего. Наверстаем сполна всё упущенное. Итак…
Поздней осенью шестьдесят четвёртого, в хмурую пору, в конце ноября, наверное, читал я свою осеннюю, новую книгу стихов, друзьям – Алёне и Лёне.
Жили они тогда, временно, в чьей-то квартире. В каком конкретно районе – совершенно сейчас не помню. Я её, эту чужую, пустующую квартиру, просто не воспринимал, как именно их жильё.
Но зато чету молодую, голубков московских воркующих, до сих пор прекрасно я помню. Они были тогда очень счастливы.
Я приехал к ним. Навестил их. Они звали меня специально – чтобы новые вещи мои там, в пристанище их, услыхать.
Стал я читать. Волновался очень. Весь даже взмок. Напряжение было таким, что меня иногда пошатывало. Первое чтение свежих стихов своих – самое сложное. Пусть читаешь даже немногое и недолго, так, для начала, для того, чтоб услышать звук самому, воскресить в сознании строй, движение, ритмы, пластику, речь, ведущую за собой..
А я прочитал – всю книгу.
Наконец, я закончил чтение, необычно, страшно устав.
Губанов, нервичный, бледный, монотонно меня нахваливал.
И тут проявила свои душевные свойства Алёна.
Она подошла ко мне, погладила по плечу:
– Вовка, родненький, дорогой, лапа, миленький, успокойся! Ну что это ты сегодня так сильно разволновался? Нельзя же так вот выкладываться, как это делаешь ты. Так ведь и помереть можно, запросто, был – и нету. А тебе ещё жить да жить надо. И ты это знаешь. Ты так читаешь, с такой отдачей, рисковой, полнейшей, будто здесь же, прямо на месте, снова пишешь эти стихи. Столько сердца, столько души всегда в своё чтение вкладываешь! Относись ты к этому чуточку поспокойнее, потрезвее. А то вон за сердце держишься. Сейчас я тебе, дружище, валокардинчика дам. Всё, всё, перестань волноваться. Гениальные это стихи. Молодец. Читай мне почаще. Всегда ко мне приходи. Вообще – всегда приходи, что бы там с тобой ни случилось. И просто так приходи, навестить, покалякать вместе. Понял? Ну, хорошо, хорошо. Помни, Вовка, я тебе друг. А сейчас успокойся. Мы рядом.
И я действительно позже успокоился, пусть и не сразу. Выпил валокардин послушно. Пришёл постепенно в себя.
А тогдашнее – и всегдашнее, верить хочется, отношение – Алёнино, доброе, светлое, душевное отношение ко мне – запомнил. Надолго. Навсегда. Благодарен я ей и теперь – за её человечность.
Может быть, допускаю, и скажут, хмыкнув, скривившись, некоторые прожжённые циники, эти, дошлые, из нынешних: много ли это? И отвечу я – всем: это – всё.
…Был то ли декабрь, морозный, со снегом, и днём, и ночью идущим, то ли февраль, – неужели февраль? – да вряд ли, – может, и не декабрь ещё, может, конец ноября, – во всяком случае, мне наконец-то выпала грустная возможность дрожать на ветру в осеннем лёгком пальто, выстаивать против ветра, дующего вдоль улиц, горбиться у подворотен, видеть московские, жёлтые и оранжевые, окошки с яковлевскими цветами в вазонах и незнакомыми людьми в квартирном тепле, – словом, в течение трёх, всего-то, холодных дней узнать российскую зиму так близко и хорошо, что этого было достаточно.