Чувствовали ли мы свою «деревенскую» ущемлённость?

Вряд ли. Во всяком случае, я не помню этого ощущения ни у себя, ни у моих сверстников. Конечно, как всем детям, нам много чего хотелось – когда, в какие времена дети не мечтали о занимательной игрушке, о велосипеде, о красивой и современной одежде? Но мы чувствовали себя если не вполне счастливыми, то удовлетворёнными своим положением и твёрдо «держали марку» перед городскими, когда они приезжали в село на летние каникулы. Другое дело, что наш собственный кругозор и уровень образования большинства наших родителей был чрезвычайно узок и низок, и запросы наши, по нынешним меркам, выглядели более чем скромными.

Я помню три покупных игрушки, которыми я забавлялся в самом раннем детстве: железный танк, который я возил на верёвочке, коня из папье-маше на платформе с колёсиками и глиняную свистульку. Все остальные игрушки мы либо находили, либо мастерили сами.

Вспоминая детство, вижу себя довольно замкнутым и стеснительным мальчиком. Я стыдился проявления чувств, считая их «телячьим нежностями», недостойными мальчишеского звания. Частично я объясняю это определённым спартанским воспитанием, а вернее, отсутствием такового вообще. Мать, отдаваясь полностью своей работе и общественным нагрузкам, возможно, недостаточно уделяла мне времени. Я постоянно находился с бабушкой, а бабушка могла воспитывать только собственным примером. Об основных ценностях жизни я узнавал из книг, и тут роль матери была на первых порах решающей. В этом смысле я не был исключением из общего правила – все мои сверстники находились в таком же или худшем положении. Поэтому-то сантименты были нам чужды.


Я с Толькой-Арбузом


Я чувствовал неловкость скорее из-за своего исключительного положения сына учительницы. Это сейчас учитель является рядовой и непрестижной профессией, а в те годы учитель на селе был видной фигурой, и его почитали и уважали. Уважая мать, уважали и меня. (Как говорят англичане, любишь меня – люби и мою собаку). Уважение заключалось в особом, осторожном отношении, и это, вопреки моему желанию, придавало мне своеобразный статус исключительности: не каждый мальчишка осмеливался придраться ко мне и вызвать на драку, не каждый взрослый мог попытаться меня обругать или обидеть. Зато, как только меня уличали в какой-нибудь шалости, вполне извинительной для других сельских ребят, но только не для меня, то все сразу показывали на меня пальцем:

– А ещё сын учительницы!

Исключительность выходила боком, она требовала самоограничения и самоконтроля.

Поэтому я сдерживал свои порывы и старался не участвовать в откровенно безобразных шалостях. Так, свои мальчишеские драки я могу буквально сосчитать на пальцах, а разбитым носом и синяком под глазом я почти никогда не мог похвастаться. Мать категорически запретила мне драться, считая это занятие недостойным «культурного» мальчика вообще и её статуса, в частности. Постепенно я и сам проникся сознанием того, что решать споры и недоразумения с помощью кулаков – это глупо и некультурно. По большому счёту это так и есть на самом деле, но вот теперь, на склоне лет, я жалею, что меня миновала «чаша сия». В детстве иногда бывает полезно и необходимо укреплять характер и кулаками.

Стеснительность долго была моей доминирующей чертой. Я стеснялся не только за себя, но и за мать, когда её, к примеру, приглашали танцевать мужчины; за бабушку, когда она оказывалась в неловком положении. Вероятно, это была неосознанная ревность, которую в состоянии объяснить только психоаналитик Фрейд.

В детстве я боялся темноты и со стоическим упорством работал над преодолением этого недостатка, сознательно приучал себя к длительному пребыванию без света или специально, отправляясь «до ветра», выбирал отдалённое от освещённого окна место во дворе. Я испытывал страх перед высотой, и тренировался в преодолении этого чувства прыжками с деревьев, постепенно увеличивая высоту прыжка. (Попутно замечу, что страх перед темнотой потом исчез сам по себе, а вот высота до сих пор вызывает подташнивание под ложечкой).