Бабушки как-то догадались, что следственные действия закончились, и стали расходиться парами.
Я с ненавистью вспомнил про «козла» и пошел на выход. В этой консерве я до отдела живым не доеду. Меня колотил озноб. И было абсолютно непонятно, чего я больше хочу: есть или спать. На улице меня догнал Евсеев.
– Держись правее. Моя тачка за углом.
– Если я упаду, не поднимайте меня.
– Не будем. Могу дать бутерброд с сыром.
– Дай, а то меня мутит.
– Понимаю.
Ничего он не понимал, и от этого был особенно внимательным. Евсеев думал, что я злоупотребил вчера на его обмывании второй большой звезды потому, что я заехал его поздравить, когда он был уже почти готов. Помнил меня смутно, так как заснул минут через десять. А я пригубил символически и свалил. Но удивление Евсеева было вызвано исключительно моим состоянием, которое от опытного взгляда скрыть было невозможно. Дело в том, что меня не брало. И я твердой походкой мог уйти из любой ситуации. Отчего заслужил уважение и почетное право пить, только когда хочу. И мои отказы принимали без труда и обид, потому что чего продукт зря переводить. Сейчас так не то что не пьют. Сейчас даже не знают, что так можно. Но как-то так вышло. Впереди шагает МУР, вечно пьян и вечно хмур, а за ним – прокуратура, тоже пьет не меньше МУРа. Не знаю, кто выдумал этот стишок, но из-за таких, как я, прокуратура сохраняла свой имидж в одном отдельно взятом районе. В общем, Евсеев был озадачен. А я реально только пригубил.
Но потом случилось страшное: я заехал в гости к своему однокласснику – ударнику из Большого театра. Это тот человек, который встает один раз за два часа и бьет в литавры или в треугольник, если композитор слишком русский. И все думают, что это самая халявная работа – быть классическим ударником. А они сидят и дрожат от страха и не знают, откуда считать такты до этого единственного удара за вечер. А у одноклассника был в гостях Владимир Сергеевич, валторнист из Питера. Ему было за шестьдесят. Он играл еще под руководством Шостаковича. Зимой и летом бегал через день кроссы по 20 километров. И пил водку стаканами, потому что так пил Шостакович. Когда Владимир Сергеевич сказал, что Дмитрий Дмитриевич пил только один стакан и это была его норма, было уже поздно. И потом, какая разница, сколько пил гений? Он же все равно на прямой линии с Главным. Мы тут при чем?
Я сел в светло-синюю, но не голубую «шестерку», отодвинул сиденье и полностью потерял волю.
– И не дергай. Очень тебя прошу. Иначе меня стошнит.
– Не стесняйся. Машина служебная.
Я съел бутерброд с сыром и сразу заснул. Евсеев поставил машину около отдела. Понимающе не выключил движок, чтобы работала печка. И ушел бороться с преступностью. Я проспал около часа. Проснулся от дикого голода, на всякий случай сразу посмотрел, нет ли еще бутербродов, – пакет лежал на заднем сиденье, но его там уже не было. Я прям видел, как Евсеев заваривает чай прямо в стакане и безжалостно употребляет мои бутерброды. Понятно, что это его бутерброды, но так было приятнее переживать их отсутствие на заднем сиденье в атмосфере ненависти и мизантропии. Не могу же я плохо думать о человеке, который съел свои бутерброды. Усталость в руках и ногах еще осталась, но голова была ясная и чистая. Молодой организм очень трудно надолго утомить даже алкоголем. Мне бы сейчас десять чебуреков из «Дружбы» на Колхозной с бульоном внутри. Сразу бы стал очень мощным и почти бессмертным.
Я погасил зажигание. Вытащил ключи и чуть не закрыл машину. Закрывать машины около отдела было не принято. Тем более служебную, с буквами «МКМ» на номере, что переводится как московская краснознаменная милиция. Я свою все равно закрывал, несмотря на смешки оперативного состава. Я вырос в плохом районе и был приучен к бдительности. Мне очень хотелось сходить на рынок. Там продавались почти ядовитые, в трехдневном масле всегда жареные пирожки какого-то невероятного размера. Мне нужно было три пирожка, чтобы перестать думать о низменном. Ехать без разрешения на служебной машине было некрасиво. Идти минут пятнадцать. Это на круг минут сорок. Долг повел меня в отдел помимо моего желания.