Увидавший в происходящем на дворе положительный знак, Власий сделал из пузырька глоток, потом еще один, и только после этого закупорил сосудец и вернул его в свой богоугодный тайничок.
Он вернулся на диван и посидел немного, пока совсем не ушла головная боль. Когда Власий вышел в сени, с кухни появилась хозяйка.
– Час который, Валентина Ерофеевна?
– Одиннадцать утра, – ответила она и сразу угадала следующий вопрос. – Четверг.
Не с первой попытки Власий подцепил ногой галошу и сунул в нее босую ногу.
– Куда собрался, батюшка?
– В храм пойду, приберусь.
– Проспался бы сперва.
– Ну как же? Чистый четверг.
Хозяйка одарила квартиранта в семейных трусах и одной галоше укоризненным взглядом:
– В то воскресенье Пасха была.
– Помилуй Боже! – Власий осенил себя крестным знамением. – А всенощная?
– Андрюха за тебя отслужил. Сам же псалтырь ему дал. Забыл, что ли?
– Андрюха?! Нерукоположенный?! Грех-то какой! – Власий уставился на нее с ужасом, но тут заметил смех в глазах и сердито взмахнул рукой.
Вдвоем они обернулись на скрип входной двери. В сени вошел Геннадий Парамонов и поздоровался, нисколько не удивленный полуголым видом святого отца.
– Ты за Матюхой? – Спросила Ерофеевна. – Во дворе он, с Никиткой бегает.
– Пусть играют. Я к батюшке. Ладану бы мне.
Власий с преувеличенной подозрительностью уставился на него:
– Для ка-акой надобности?
– Лампадку в дом купили.
Пошатываясь, Власий пошел обратно в комнату и плюхнулся на колени перед тумбочкой. Вытащил наружу псалтырь, ломаный подсвечник и, наконец, ветхую картонную коробочку из-под печенья.
– На месте, слава тебе, Господи!
– Да кому он нужен?! – Заворчала Ерофеевна.
– Кадило вон стибрили. Уж ни на кого думать не хочу, но не дай Бог, преставится Хомутов старый. Как отпевать буду?
С коробочкой от печенья он вернулся в сени.
– Сколько тебе?.. Держи, – не дожидаясь ответа, святой отец засыпал в оттопыренный карман разгрузки чуть ли не половину содержимого коробки.
Шкарин не помнил, как оказался в вонючем фургоне. Только, как к Оксанке за бодягой шел. Проснулся в машине. Ехали минут двадцать. На дворе с синим фонарем его встретили трое. Еще бы чуть, и он даванул молодого, а за ним и усатого, но усатый раньше подлетел с кистенем. На конце цепи у кистеня была не гирька, а шар с шипами, как у древних рыцарей в кино.
Во второй раз Шкарин очнулся уже под землей. Параши в камере не было. Под сортир он приспособил дальний угол от спального места, и уже скоро перестал замечать вонь. Тепло давал электрический обогреватель. Шнур удлинителя уходил по стене в отверстие в потолке, до которого узник доставал головой.
Миска!.. Корыто!.. Миска!.. Корыто!.. Голос каждый день был не тот, что вчера, но слова – одни и те же. На вопросы, которые он задавал, снаружи не отвечали. Корыто!.. Миска!.. Шкарин подавал ее через узкий проем в двери и получал назад с несколькими разваренными в кашу рыбинами. Таким же способом пополнялся в корыте запас сильно разбавленной теплой бодяги, которая была здесь вместо воды. Шкарин как-то пробовал не пить, но печень после алкоголя требовала жидкости. Он продержался несколько часов, дольше не смог.
Рыбу не чистили. После еды на бетонном полу он оставлял чешую и кости вместе с вареными кишками, которые выковыривал на ощупь. Бывало, что Шкарин засыпал прямо в этой грязи, но чаще находил в себе сил доползти до соломенного лежака.
За кирпичной стеной в соседней камере томился в первые дни какой-то рыбак. К тому времени, как Шкарин попал сюда, он уже словил белочку: гонял чертей, звал жену Алену, детей, срывался на плач. Только однажды Шкарину удалось докричаться до него. Он спросил рыбака, как тот попал сюда, а тот в ответ начал базарить про каких-то страусов. Потом его увели. С тех пор тишину только раз в сутки нарушали шаги и голос стражника за дверью.