– А другой старикан – был он у тебя?

– Какой? – спрашивает Ткачев.

– С костыликом?.. Неужели не был?.. Значит, конец фильма. Помер.

– Помер?

– Наверняка. Иначе бы он тоже пришел. В нашем районе он приходил одним из первых – неугомонный был старикан. Разумеется, помер. Он, наверное, и там меняется.

Корочкин, конечно же, Гели знать не может. Он уже два года как окончательно обменялся, а она только год как овдовела, и все же Ткачев опять чувствует зябкий холодок вдоль спины. Кто его знает. Мир тесен, везде следы, везде накопытили.

И потому о Геле (не рассказать же нельзя) Ткачев рассказывает очень коротко и очень сухо.

– А что за женщина, что ей надо – разницу в паях?

– Да, – отвечает Ткачев, – переедет к нам и получит разницу деньгами.

– Свою квартиру оплачивать уже не может?

– Вероятно.

– Значит, из обедневших.

Но Ткачев не попадается на крючок, не начинает взахлеб рассказывать.

– А что за женщина – симпатичная? – И чуткие ноздри Корочкина ходят, как листок на ветру, туда-сюда. Живут и дышат этой секундой.

– Что?

– Симпатичная, а?

Ну уж нет, сюда его Ткачев не пускает. Он для того и переспрашивает, чтоб не пустить.

– Женщина. Обыкновенная.

– Сколько лет?

– А бог ее знает. Еще не старуха.

Стало ли Корочкину понятно, что его не пускают сюда и не приглашают за стол или же он сам лезть в душу раздумал – неясно. Но ясно, что он отступает. И только спрашивает наугад:

– Ну а жена?.. Отболело у нее?

– Еще нет.

– А на листочках в клетку играет?

– Не понял?

– Мебель двигает?

– Вовсю!

Оба смеются. Поговорили.

А потом Ткачев спускается вниз, к телефону-автомату, который у выхода, и звонит. Ей, Геле.

– Здравствуй, – говорит он.

Он пускает дело сразу на «ты» и, конечно, не знает, как ему это сойдет. Сердце начинает качать густой и тягучий мед.

– Здравствуй, – говорит она.

– Узнала мой голос?

– Да.

И тут уже нельзя ни затягивать, ни обманывать себя и ее. И он не затягивает.

– Я хотел бы как-нибудь прийти к тебе. Не комнаты осматривать. И не метраж проверять. А просто к тебе.

– Приходи.

Тут Ткачев малость сбивается. Нервничает, что ли. Он вдруг готов довольствоваться малым.

– Нет-нет, Геля… Я понимаю, что не в эти дни. Я ненавязчив… Но как только тебе захочется меня видеть…

– Лучше как раз в эти дни, – говорит она.

– Да?

– Пока мальчики в спортлагере.

– Я приду сегодня, – говорит Ткачев, потому что отступать некуда.

А затем он говорит, что придет к ней сразу же после работы. Что ненадолго, на час-два. Что принесет, пожалуй, винца. Все, что говорится в таких случаях.

* * *

И вот он приходит. И уже сидит за небольшим столиком, а вокруг него хлопочет женщина с той медлительностью и с тем спокойствием, с какими может хлопотать склонная к полноте женщина в тридцать семь. Она делает бутерброды. А рюмки уже ополоснуты и стоят, ждут, раскрыв свои крохотные рты.

– …Замуж я уже не выйду, – рассуждает Геля, – я ведь и не надеюсь. Поздно. Куда уж мне.

– Ну почему же, – возражает Ткачев, и, кроме как возразить, ничего лучше тут не придумаешь.

– Нет. Все-таки возраст. Двое детей…

– Ну и что?

– Нет-нет. Я не удочку закидываю. Я ведь честно говорю – замуж выйти я не надеюсь. Но… но иметь друга я бы хотела.

И Ткачев понимает, что ему повезло. Потому что тон Геля задает ровный и продуманный – лучший, стало быть, тон. И может быть, действительно дружба – и совсем не обязательно делать это слово упрощеннее и хуже, чем оно есть. И никаких, разумеется, драм, как хорошо. То самое, чего хотелось.

– Нет-нет. Мне ведь не надо, чтоб часто приходил. Но если иногда…

– Ну ясно, – подхватывает на трудном месте Ткачев, – человек не может в одиночку. Нужно иногда поговорить. Раскрыться перед кем-то…