Я попросил Юрского, чтобы он обо мне замолвил слово перед Раневской.

– Приходите, но возьмите с собой Неёлову. Я ее очень люблю с той поры, как мы недолго работали в одном театре. (Моя версия.)

– Мариночка, деточка моя! Приходите ко мне и можете взять с собой этого журналиста. (Версия Неёловой.)

Мы подружились с Фаиной Георгиевной на две-три встречи. А в тот раз, когда пришел и Юрский, я взял фотоаппарат и сделал несколько снимков: Раневская. Раневская и Неёлова. Раневская, Неёлова и собака Мальчик. Эти негативы сохранились, а негатив с Сережей я ему отдал. И временами печалился в разлуке об этой карточке.

Она пока не отыскалась. Нашлись слова.

Боннэр

У нее была своя жизнь, но мы связываем судьбу Елены Георгиевны Боннэр с великим российским гражданином Андреем Дмитриевичем Сахаровым.

Не всю.

С Сахаровым я познакомился в начале марта семидесятого. Он овдовел и жил с детьми возле института, который носит имя Курчатова, с которым работал над созданием термоядерной бомбы. Три Золотые звезды Героя Труда еще хранились в ящике стола. Сфотографировав и побеседовав с Андреем Дмитриевичем, я ушел из его квартиры и жизни как элементарная частица его опыта общения (в ту пору еще не богатого), чтобы потом, спустя шестнадцать лет, встретить его на Ярославском вокзале после ссылки из Горького и на следующий день постучать в незапертую дверь с единственной уцелевшей фотографией той, старой, съемки (чуть ли не первой легальной) в качестве знака, что я не засланный казачок, а журналист. (Хотя кто сказал, что нельзя совмещать профессии?)

Дверь мне открыла энергичная женщина в очках с толстыми плюсовыми стеклами. Я видел ее накануне. Она первой вышла из вагона поезда № 37 и весело, но решительно скомандовала зарубежным журналистам, засверкавшим блицами:

– Нечего меня снимать. Сейчас выйдет Сахаров – его и снимайте!

Теперь Боннэр стояла в дверях.

– Ну?

Я предъявил довольно большую карточку Сахарова семидесятого года с дарственной надписью и датой.

– Десятое марта? Мы были еще не знакомы с Андреем Дмитриевичем. Я впервые увидела его осенью. Входите!..

Она впервые увидела его в конце семидесятого в Калуге на судебном процессе над диссидентами Вайлем и Парамоновым, куда правозащитников не пускали, а Сахарова остановить милиция не решилась. И поначалу он ей не понравился своей обособленностью.

К пятидесяти годам он был вдов. Жена Клавдия Алексеевна умерла от рака, и Сахаров отдал свои сбережения на строительство онкоцентра, чтобы там могли спасать других жен и мужей. У него осталось трое детей: две взрослые дочери – Татьяна и Люба и четырнадцатилетний сын Дмитрий.

У Елены Георгиевны двое своих – Алексей и Татьяна.

Два взрослых человека полюбили друг друга, но сахаровские дети и после свадьбы в 1972 году не приняли мачеху. Да она и не очень старалась преодолеть отчуждение. Большой семьи не случилось. А любовь была.

Вечерами они раскладывали на кухне лежанку на книгах и радовались друг другу. В двух других комнатках, насквозь смежных, ночевали дети и мама Елены Георгиевны – старая большевичка. Летними рассветами Люся в халате и тапочках выходила с Андреем Дмитриевичем на мост через Яузу и ловила такси своему мужчине, которому надо было вернуться домой к детям.

На «объекте» он больше не работал – участие в диссидентском движении и статья «Размышления о прогрессе, мирном сосуществовании и интеллектуальной свободе» сильно насторожили партию и правительство и настроили их агрессивно к одному из отцов отечественной водородной бомбы.

Потом разнообразные толкователи судеб будут писать и говорить о вредном влиянии бывшего врача-педиатра, фронтовой медсестры и бывшего члена РКП(б), дочери двух заметных революционеров, на ученого-атомщика. И будет это полной ерундой.