Еще два сильных впечатления.

Первое – это катание на коньках по замерзшей Клязьме. Когда был мороз и сильный ветер, мы делали как бы парус из наших пальто, и ветер гнал нас до самой Волхонки, километра два-три. Мы летали как птицы, это было приятно, интереснее, чем каток.

Второе впечатление неприятное.

Отец меня взял как-то на охоту. Он говорил: «Вот схожу с Сашкой на охоту, и тогда помирать можно», так он хотел, чтобы я стал охотником, как и он. Лес, лето, мне было тогда четырнадцать.

Он дал мне ружье и показал: «Вон, вон птица». Я выстрелил и разбил птице голову. Это было ужасно. Бессмыслицу этого убийства, которое я совершил, я ничем не мог оправдать. И сейчас не могу. Так я еще раз разочаровал папу: охотник из меня не получился, и с тех пор я никогда не ходил на охоту.

Осенью 1952 года семейство перебралось в новую деревню, поселок Истомкино, по другую сторону того же славного Ногинска. И я стал ходить в школу № 3, которая теперь сделалась сумасшедшим домом. По дороге в школу с Женей Звоновым, моим дружком, мы всегда гоняли льдышку лошадиного говна, между тем мои мозги поехали в другую сторону. Во мне проснулись мечты о Париже, Италии… Чего вдруг?! Или «ма питом»1, как говорят израильтяне, – я не знаю. В среде, окружавшей меня, не было ничего такого, что питало бы такие мечты. Это было внутри меня. В двенадцать лет я почти ничего не читал, родители мои были простые люди, не интересовавшиеся искусством. Моим дружком, корешем в пятом-шестом классе, был Женька Звонов. Мы, правда, с ним малевали иногда на стекле какие-то копии. Я помню, он срисовал Веласкеса – «Оливарес», но тогда я не знал, кто был художником, Веласкес или Оливарес, кто кого нарисовал. Я ехал по инерции, был расстроен, что меня не приняли в комсомол (не прошел по возрасту).

Хулиганил в школе, купался в Клязьме (тогда она была еще чистая); повиснув сбоку на огромном велосипеде, гонял по городу, дурачился, плясал, гонялся весной за майскими жуками, играл в баскетбол и настольный теннис, влюблялся в девочек – в общем, как мама говорила, «придуривался».

Но осенью 1953 года у меня началась настоящая страсть – Театр. В Ногинске был неплохой театр, и я бывал на спектаклях, – кулисы, занавес, все приводило меня в дрожь там, актеры казались мне существами с другой планеты; но, что было главное, – меня постигла страсть творчества.

Я смотрел в зеркало на свое маленькое тело и видел в нем потрясающий инструмент, на котором я могу сыграть весь мир.

Произошел контакт как бы случайно: был драматический кружок в школе, где я учился. И заболел какой-то исполнитель, которого мне предложили заменить. Получилось так хорошо, что мне предложили еще роль. И я стал через некоторое время как бы звездой в этой школе. Школьники любили мои выступления на вечерах, я читал басни, рассказы, участвовал в спектаклях, страсть перевоплощения потрясала меня.

Это стало моим счастьем и несчастьем на несколько лет. Я чувствовал, что я могу своим телом изобразить все, любое ощущение, мысль, вещь, явление.

И я это делал часами, вместо того чтобы делать уроки.

С зеркалом, без зеркала, я декламировал в дороге, когда шел куда-нибудь и меня не видели. Мне нужна была публика, но это не было главным. Успех приятен, но я уже разграничивал четко эти две вещи: творчество и успех. Было ли это пантомимой, танцем или пьесой, я не знаю. Но я думаю теперь, что я касался сущности театрального действия – мистерии. Душа моя трепетала, и я движением тела открывал в вещах другую жизнь, невидимые вибрации и невидимые отношения между ними. Я был далек от всякого сознания того, о чем я сейчас пишу. Но я знал, что это важно. Я не знал таких слов, как «мистерия», «перевоплощение» или «потустороннее», но я этим жил. Все отступило на второй план: учеба, фотографирование…