Веру, сестру героя, я совсем не делала; я к ней еще, может быть, вернусь. Вернусь когда-нибудь и к схеме обратного раздвоения – т.е. когда не в одном человеке два «я» (что мы уже наблюдали, и в жизни, смешанно – и в литературе, вполне), но когда в двух людях одно «я». Я кончаю «Маврушку» намеком на это.

Не стою я, Валичка, за мою фактическую литературу, но за мое отношение к ней – очень. Если оно неверное – все равно оно имеет же свое raison d’être368.

Ауслендеру напишу, с удовольствием, но сначала вы скажите, что вы там насплетничали, что я чту? И сколько, определенно, ему лет? И какой он, определенно? Как Бакст, как вы или как Сергей Волконский? Или еще «?»369

Я, Валичка, больна (чахотка моя обыкновенная), злюсь на себя неимоверно, упираюсь жить и думаю, что непременно выживу. Я ведь как кошка: сбрось ее с 5 этажа – покашляет, почахнет, взъерошенная – и опять такая же. Вы мне тоже стали милее после нашего свидания, прозрачнее как-то, и письма ваши хорошие. Напишите поскорее.

Во многом ваша
Зин. Г.

«Бедный город» усиливаюсь не отвергать ожесточенно, но, кажется, скоро скажу: «пас»: сил никаких не хватает370.

23
<Печатный адрес>
5 Ноября… Тьфу, декабря! – <19>06.

……………………Вера

– И я тебе противна?

– Ужасно, – признался Владя.

«Маврушка»

Эпиграф мой, милый Валичка, – для краткого возражения на ваши слова, что отношение брата у меня «недостаточно ясно выражено». А затем сразу перейдем, с этим покончив, далее.

В каких мы ни хороших отношениях, – а ведь я могу рассердиться. Я всегда сержусь, когда Нувель начинает меня угощать банальностями и общими местами. Я испокон веков считаю, что это ему не пристало. И не то мне жалко, не то сержусь. Будем мы еще с вами «об искусстве» рассуждать, о его «трепете жизни и бытия», – может быть, о его «святости»? Нет, нет, я не согласна об искусстве. Да и не умею я, да и не решусь: я слишком знаю, что я, будь хоть семи пядей во лбу, непременно ýже искусства. Наверно знаю, что есть и настоящее какое-нибудь, но которого я не вмещу – а другой вместит371. Кроме случаев несомненной бездарности и последовательной, – я никогда нейду дальше «нравится» и «не нравится» – о чем, как я вам писала, не спорят.

Итак, вопроса «об искусстве» и о том, что «литература первым делом искусство», – я не поднимаю. Я, признаться, думала, что и вы не сомневаетесь в моем естественном соединении «литературы» с искусством. А вот о «схеме» вы, должно быть, оттого не поняли, что я взяла неудачное слово. И чуть не вышло у вас, что «это тенденция», а «тенденциозное искусство – не искусство, ибо мертво» и т.д. Нет уж, я вам лучше на грубом примере объясню, что я называю «моей схемой» в искусстве. Помните мое вам стихотворение – «Грех»? «Полубезумие – полуничтожность»… Ну, не так, кажется, да я забыла, – вроде. Я описывала нечто в вас, подлинно существующее, но не как нечто в вас, – а как вас. В реальности вы не такой, никогда им не были и не будете. Но эта черта ваша, смешанная, умягченная, усложненная другими, часто ими заслоненная, – очень важна. И никто ее, может быть, в смешении и не разобрал бы (что она есть), – а теперь, благодаря моему «искусному» схематизированию, ее двое или трое увидели и запомнили, и вы сами могли бы увидеть, и это, пожалуй, было бы нужно. Не для «исправления» даже, а просто как нужное нам, радостно-желанное, ясные очи. Чтобы не останавливаться на вас – было у меня и другое стихотворенье «Она», напечатанное в «Весах», кажется. «В своей бессовестной и жалкой низости она как пыль сера……»372 И там все в таком роде, а кончается тем, что это «моя душа». Ну очевидно же, что моя душа вовсе не такая, и не была такою ни секунды. И однако все это она же, все это в ней есть, и очень хорошо, что я на минуту искусственно, посредством искусства очистила подлинно существующее от смешения. Увидела яснее. А так как я предполагаю, что есть и другие, на меня похожие (не одна же я на всем свете), то и для других душ кое-что пояснеет. Вот вам мой «принцип», осознание моего чувственного устремления. Когда я этого достигаю, когда нет – вопрос другой. Вам ведь взгляд, принцип казался непонятным.