недостижима. Что из этого? Есть более и менее. И мою надежду на более я не отдала бы за вашу всю уже имеемую вами радость. – Вот вчера на лекции Минского361 видела Смирнова. Подошел к нам с Димой и сказал: «Здравствуйте, я здесь не бываю, я не занимаюсь социальными вопросами, я работаю и очень счастлив, я так счастлив, как даже в СПб не бывал. Ну, до свидания». И ушел, страшный, с мертвым лицом (как никогда даже в СПб), с мертвым голосом. Нам сделалось холодно и больно. А ведь это из области «вашего счастья», Валичка! Я вас не люблю, но так как умею любить вообще, то и не жалею вас; но просто иногда делается по человечеству больно, – от этого чужого «счастья». Тем более, что знаешь вашу исступленную стыдливость насчет не счастья и червонность истинную, не ту, в которую вы наряжаетесь. Вам кажется, что необходимо показывать радость, быть счастливым, до такой степени въелось в вас декадентство и беспомощность. Вы так боитесь жалости, что даже если б и не умели обманывать себя – обманывали бы других. Смирнов обманывает себя, но слишком неискусен, чтобы обмануть других, и мертвая маска его сразу обличает его. А вы, конечно, готовы ради себя верить и в смирновское счастье. Вы уже требуете от всякого непрерывное (надрывное) исповедание «счастья». Мое трезвое спокойствие вы принимаете за «беспросветность» и советуете мне резиньяцию с таким жаром, как будто вы тут чего-то касались собственным опытом… Нет, я революционерка и на резиньяцию не пойду, что бы она мне ни сулила. И мое средство для достижения не-одиночества – я считаю единственно верным. Не усумнюсь в том, если и не успею сама пройти весь курс лечения и не вылечусь. Рецепт оставлю. Другие успеют больше меня.

Жалость, по-моему, ожесточает человека à la longue362. В вашем письме чувствуется, хотите не хотите, ожесточение. А какая уж радость при жесткости.

Нет, не заражайте меня. Вот Смирнова заразили… нет, нет, не дай Бог эдакого счастья. Право, он очень страшный. В заключение скажу, что я не хвалюсь знанием вас вполне, но лишь кое-что знаю, и знаю, что оно – хорошее.

Ваша Зин. Г.
20

Дорогой Валичка!

Вы так близко – и так до сих пор недостижимы! Неужели не приедете на денек – на два? Погода дивная, а что здесь дивно – вы знаете.

Я не сомневаюсь, что все равно скоро вас увижу, может быть, раньше даже, чем Дима (ведь он едет отсюда в Амьен363) – но мне хотелось бы скорее, да и «на земле» я вас ни разу не видала. Может, совсем иначе на вас посмотрится – и не забудется.

Не пишу вам больше, во-первых, потому, что всякие письма – прах и тлен, а во-вторых – рука не ворочается, кончаю мучительную и отвратительную статью, которая мне самой опротивела до чертиков364.

Вот кончу – тогда на день влюблюсь в нее.

Что же, надеяться нам на явление ваше или покориться? Черкните открыточку.

Еще вот что: хотя я и не предполагаю серьезно, что на выставке будет мой портрет Бакста en Mlle de Maupin, однако на всякий случай передайте ему (где он?), что у меня определенное и незыблемое желание этого портрета больше ни на какой выставке не знать 365. Не правда ли – вы ему это скажете?

А засим прощайте, и еще раз – приезжайте. Я понимаю, что свидевшись со Смирновым после столь долгой разлуки, вам трудно и на день от него оторваться, но принесите все же эту жертву нам, если сможете!

Ваша Зин. Г.

Pierefonds

1.10.<19>06.

21
[Штемпель:] 8.10.<19>06.
Понед<ельник>

Валичка, жду строчки, завтра веч<ером> на Th. Gautier, о том, когда, в какой час можете прийти к нам в среду, послезавтра. Выбирайте, что удобнее вам: к завтраку (в 1 ч.), в 4–5 дня, обедать (в 7) или вечером. Мне одинаково, только известите. Если вы «лежите в постели», – я приду к вам, как Смирнов