– Верь мне, – нарушив безмолвие изолятора, заговорила ты, кивая головой, – всё будет хорошо.

– Надеюсь, – сказала я, пытаясь приободриться.

И тут вдруг мне в голову пришла неординарная мысль, которая уже давно незримо витала в воздухе.

– Надя, – начала я высказывать крамольную догадку, – что, если с самого начала Верой назвали тебя, а меня – соответственно Надеждой, а потом нас невольно перепутали, как путают ценники в магазине. Подумай сама, ты всегда веришь, что всё образуется.

– А ты всегда надеешься на лучшее, – подхватила ты и, подумав ещё немного, решительно добавила: – Всем людям нужна надежда, без неё не прожить. И куда сильнее наша надежда, когда она подогрета верой. Так что неважно, кто из нас – Вера, а кто – Надежда; главное, что мы связаны вместе, как скрепляют стальными мостами два берега одной реки.

И сидя на старой, исправительной койке, мы порывисто обнялись, как это умеем делать только мы – под 45° к наблюдателю, немного прогнувшись в пояснице, с переплетёнными в локтях руками, как будто счастливые молодожёны, пьющие на брудершафт.

Каждый день бессловесная Марфа Ильинична провожала нас до самой школы, сажала за дальнюю парту, потом забирала после уроков и отводила обратно в изолятор; а вот еду из столовой нам носили непосредственно в «номер». Время тянулось бесконечно медленно и одновременно совершало внезапные рывки или делало круговые движения. Неудивительно, что десять суток спустя уходить совсем не хотелось – мы бесцеремонно вросли корнями в бетонную почву нетиповой исправилки.

Котята в мешке

Когда время нашего заключения подошло к концу, и мы вернулись в палату, никто не обмолвился ни единым словом о произошедших событиях. Нас встретили прохладно и совсем не весело. Все благополучно забыли о данном нам уговоре. Обещание, которое гарантировало нам семью, было нарушено или просто забыто. Я упорно продолжала ждать момента, когда они сами всё поймут без слов, ведь мы спасли Спринтершу от «отсидки», но, увы, всё было бесполезно с самого начала. Белокурая медсестра, застигнутая нами в общественной душевой в момент наивысшего экстаза, перевелась на другое место работы. Стол наш вскоре оскудел настолько, что иногда не ощущался вкус еды. ДЦПшники, постепенно взрослея, вели себя всё разгульнее и подлее, приобретая удалой характер загадочной русской души: регулярно прогуливали уроки, устраивали частые ночные попойки, дрались, ругались и обижали слабых – ну куда же без этого! – в свободное от разгула время. И хоть изменения происходили медленно, в течение месяцев и даже лет, зато укоренялись в высшей степени быстро и размножались удивительно легко. Большую часть времени мы проводили в библиотеке, скрываясь от «неполноценной семьи». Казалось, туда веками никто не заглядывал, и мы могли часами спокойно сидеть за большим деревянным столом, сверху доверху заваленным книгами – читать, рассматривать картинки или перелистывать страницы без всякого смысла. В первый же год нашего появления в интернате, ты начала курить. А спустя каких-то полгода, так и не привыкнув к ацетоновой вони, вместе с тобой закурила и я. Сигареты мы добывали с трудом, подряжаясь на разного рода работы: выносили ночные горшки или в четыре руки стирали чужие грязные вещи.

С первых дней нам дали понять: чем несчастнее жертва, тем беспощаднее отношение к ней. Но что поделаешь, необходимо же людям, в конце концов, утверждаться в собственной значимости. Впрочем, глумились над нами весьма незатейливо, без присущей идиотам и творцам буйной псевдо-фантазии. Нас били, толкали, плевали на нас, писали надписи на стенах и дверях, повествовавшие о нашей двуличности, – даже скучно вспоминать. И нам, конечно, не составляло труда предугадывать все их подлости и заскоки, быть может, за редкими исключениями. А когда предупреждён – значит, защищён, вроде и не так обидно, прям даже гордость разбирает немного.