– А знаешь, Михалыч, – тихо сказал Гриша, – жизнь-то наша напоминает мне чем-то этот дождь. Появляемся мы ниоткуда и стекаем, как капли дождя, в никуда. Бежим, торопимся, обгоняем друг друга, а дворники – жж-ж-ж-ик! И нет нас! А затем вновь такие же, как мы, только поновей, приходят. А для чего? Да все для того же! Бежать и суетиться опять! А для чего?!! Да и они тоже не знают, для чего… Не знаем, для чего живем! От дождя, вон, польза! Он жизнь всему дает! А мы друг другу глотки рвем за кусок пожирнее. Ну вырвал! Ну еще, еще, а дворники – жж-ж-жик. И все! Амбец!
– Я помню, пацаном был, – Григорий щелкнул зажигалкой, и по салону поплыл дым сигареты, – так вот, появился у нас во дворе старичок. Ху-у-у-денький такой! Жалкий! Он и летом в жару в шапчонке и пальтишке коричневом все на лавочке сидел. Хихикал смешно так… Шамкая… Зубов у него не было. На вид… лет сто ему было. А как-то батяня мой и рассказал о старичке-хохотуне! Оказывается, и не такой-то он и старик! Оказывается, что ему-то чуть за пятьдесят всего-то. И что зэчара он с тридцатипятилетним стажем! Оказывается, кликуха его «Капитан», и зверюга он еще тот был!… Кровушки людской вдосталь попил… Гад! – выругался Гриша.
– Меня тогда это так поразило… Не поверил я, что страшный такой был и вдруг стал такой жалкий. Я потом ча-асто его вспоминал. И знаешь, на стариков бессилых по-другому даже смотреть стал… Одно потом понял! Зло рано или поздно становится жалким. Добро – нет. Вот, бывало, лежу и думаю: «А что от меня людям хорошего?!! Кто добром вспомнит меня?» – дрогнул его голос. – Я-то и помню из хорошего только детство да школы чуток!.. Да и за то спасибо!.. А там батя мой, говорят, токарь он был классный, руку повредил! Ну и запил!.. А что хорошего – водка в доме?!! Ежу понятно! Стал я на улице пропадать. Учебу, сам понимаешь… Ну и допрыгались компашкой. Поперли из инвалидского магазина конфеты… Девчонок угостили, рисанулись… А утром нас и взяли. Влепили по два года. Вышел – батя уже умер! Да мать запила! Никому не говорил… Стыдно! Объели ее крысы в сарае. Ну схоронил ее… А потом написал с тоски по-пьяни свечой на потолке «Мама, иду к тебе» и поджег квартиру. Дали еще два года. А там за одного паренька мазу потянул… Ну и саданул одного фраера заточкой. Добавили еще семь. Вот и пошел я свои «университеты» по мордовским лагерям кончать. За двадцать лет до трех полосочек белых на ватничке и «дослужился». По ночам, веришь, зубы стисну от тоски, чтоб не завыть, и все думаю: «За что?!! Почему так сложилось у меня?!!» В лагерях мрази хватает. Сам знаешь, как тяжело человеком остаться. Или ты, или тебя. Как крысы в коробке. Люти-то во мне не было никогда. Верно говорю, не было. Через себя шел. Выл и шел!
Григорий глубоко затянулся сигаретой.
– За жизнь свою тогда боялся… Молодой был! Да и сейчас, что греха таить, боюсь. Бывает, как сожмет внутри… А как откинулся последний раз, хоть иди сразу назад со своим «дипломом». «Ни отца, ни матери, и брат сбежал к ядреной матери»… Видать, судьба моя такая, глупо-развеселая баба. Если бы к тебе не попал, то, может, и не было бы меня на свете… А может, опять на киче парился,.. что не лучше!» – замолчал он.
Григорий появился у меня в доме несколько лет назад с бригадой плотников. Строил я тогда для тети Паши кухню летнюю с печью русской. Дня через три и говорит она мне: «Гони охальников, а Гришу оставь!» Это был высокий жилистый мужик с рабочими руками и глазами побитой собаки. Руки у него воистину были «золотые». Казалось, не было такого, что он не умел бы сделать. Но, главное, мебель он делал – загляденье!