– А ты что тут собираешься делать? Опять лицо намажешь и в редакцию байки строчить? ─ как бы между прочим, спокойно спрашивает он. Он никогда не показывает открыто своей ревности, прикрываясь нелюбовью к газетам вообще.
– Я лицо крашу не для того, чтоб кого-то закадрить! Я не могу ненакрашеная выйти из дома! ─ терпеливо говорит она и при этом думает, что это звучит наивно, это не на том уровне, на каком нужно говорить им между собой. Она пишет серьёзные статьи, встречается в парламенте с политиками от партий любого толка ─ националистами, коммунистами, фашистами. Там её речь кажется умнее и продуманнее. С мужем она говорит, как с глухим, ─ чётко, громко, простыми фразами!
При этом она умирает от любви к нему. И терпеливо принимает все его ревнивые выпады, пытаясь каждый раз объяснить их беспочвенность. Она горит на этом медленном огне уже третий год, понимая, что жить так всегда невозможно. Однажды после очередной ссоры, когда она сидела в пустом кабинете в Доме Прессы и пыталась писать свой материал, вдруг позвонил муж и сказал, что больше не может жить без неё. Через две минуты она была уже внизу на остановке.
В переполненном троллейбусе она ощутила внезапный прилив любви ко всем людям ─ всех ей стало отчего-то так жалко, что даже в носу защипало. Все люди, окружавшие её в тот миг, показались ей обездоленными, несогретыми, не любимыми никем. Их уставшие лица говорили о безнадёжности всех человеческих усилий обрести чью-то любовь. А она была любима… В толчее пассажиров она считала минуты до встречи с ним в его пыльной мастерской в центре города, и вдруг в её голове пронеслось ясное воспоминание ─ точно так же она спешила к нему месяца три назад после ссоры, и примирение тогда было таким полным, что, казалось, больше им уже просто не о чем было спорить. Но вскоре они опять поссорились и вот опять она спешила к нему в мастерскую для полного примирения.
«Значит, это повторится ещё не раз!» ─ как будто ужалила её мысль. ─ «А может ему нравится жить на таком адреналине?» ─ и это открытие поселилось в ней первой бабьей мудрой усталостью.
Он паковал холсты, она помогала ему обвязывать их верёвочкой, но он отбирал картины у неё и делал эту же операцию точнее. Она не могла отвести взгляда от его небольших умных рук. Она любовалась и его руками, и его жестами ─ особенно, когда он курил. Когда она смотрела, как он прищуривается, разговаривает, курит, смеётся, она растворялась в нём и даже дышать начинала реже. Он невысокий складный, с длинными волосами, и бородой, которая доводит до слёз его бабушку.
– Вадик, сбрей бороду! ─ умоляет худенькая старушка, и гладит высохшей морщинистой рукой его по плечу, чтоб не разозлить.
– Бабуля, отстань! ─ мягко ворчит её внук, и если в голосе его слышится нетерпение, бабушка отступает.
Если нет, она ещё немного уговаривает его, и между ними обычно происходит при этом такой обмен понимания и любви, что Таня немного ревнует, чувствуя себя лишней в этой пьесе.
На прощанье на вокзале она чуть не заплакала. А он поцеловал её крепко, и глядя в глаза, попросил:
– Танька, обещай мне не ходить в редакцию эти шесть дней. Можешь это сделать для меня?
Она ─ как под гипнозом ─ пообещала:
– Ok, я буду дома, я заболею.
Вернувшись с вокзала, Таня закрылась дома на шесть дней. Перед этим она накупила хлеба и сигарет и позвонила редактору газеты, предупредить, что заболела. Редактор уже как-то и так криво смотрел на неё в последнее время, а в этот раз и вообще говорил очень с ней холодно.
«Ну и хрен с ним! Мне всё равно,» ─ успокоила себя она. – «Я и вправду себя как то неважно чувствую!»