вот живёт деревня, вот женщины ночью потушили печи, чтоб не было угара, укачали детей в люльках, привязанных к потолку, вот мужчины затушили свои последние самокрутки, серьёзно разговаривая с соседями о будущих хозяйственных делах. Деревня погрузилась в сон. Ночью туда вошли военные и тихо, без выстрела, прикончили спящих людей. «Неужели есть такие цели, ради которых можно убивать людей?»  думала я. Я понимаю сегодня, что серьёзность размышлений у детей бывает чище и сильнее. Они могут мыслить без компромиссов, потому что ещё не знакомы с политическими объяснениями преступлений.


Когда мне было лет 15, бабушка повезла меня и Наташу – мою младшую двоюродную сестру в Вологду, в церковь. Мне до сих пор стыдно вспоминать… Я встала на колени и стала класть земные поклоны. А в сердце было пусто. А просто хотелось выпендриться. Бабушка мне не сказала ни слова. Она просто и серьёзно смотрела на меня, и в глазах у неё было столько жалости ко мне – «вольнице», как она называла меня иногда. Как будто она видела мою будущую жизнь: мои метания из религии в религию, разочарования, и даже эмиграцию.


Сегодня на Порубежье пусто. Там никто не живёт. Деревня зарастает мелколесьем и малиной. Я разыскала в программе Google Земля то место, где была деревня Порубежье, и захожу туда в интернете. Иногда поплачу по бабушке, деревне, своему детству. Даже несентиментальный мой двоюродный брат Володя, бизнесмен, который живёт в Вологде, говорит мне по телефону, что есть у него одна мечта – когда вырастут его дети, вернуться на Порубежье, вырубить избушку и стареть там, где жил наш дед и родился его отец, тот самый бабушкин сын Иван, который подстрелил лося голодной зимой 1946 года.

2007. Париж

Жезла жизни

Рассказ

В мастерской жёлтый солнечный свет падает из всех окон. В лучах ─ мириады пылинок, которые не собираются оседать на пол и на свежие холсты. В раме окна тоже картина ─ мощёная мостовая старого прибалтийского города, разноцветные маленькие дома ─ как приготовленная декорация в средневековом спектакле о той единственной роковой любви, горше и слаще которой нет на свете.


– Эта тебе нравится? ─ спрашивает муж, прищуриваясь на среднего размера холст. Жена впивается в новый натюрморт ─ вытянутые сосуды, старый кофейник, копчёная рыба. Всё старое, потрескавшееся, изношенное, в тёмных коричневатых тонах. Отдаёт Шемякиным, альбом которого он привёз недавно из Питера.

Она спрашивает:

– Почему ты любишь смотреть на старые лица?

– А ты всё светленькое такое предпочитаешь?

Почувствовав его обиду, она отметает это подозрение в пристрастии к банальному светлому:

– Нет, мне нравится тёмное ─ Брак! Помнишь, мы смотрели в Эрмитаже ─ натюрморты с чёрной рыбой?

– Но ты всё же любишь цветочки, ─ не сдаётся он.

– Смотря какие, ─ не уступает она. Если уступит, он потом долго будет звать её любительницей цветочков. Он никогда не прощает таких важных мелочей.

Разговора о его последних работах не получается. Сегодня он увозит их в Питер продавать.


Жорж Брак. Чёрные рыбы. 1942


Обычно лучшие работы он сдавал в частные галереи, другие продавал сам. Для этого в центре Питера, у решётки Екатерининского сада, абонировал стенд и выставлял на нём свои холсты. Чаще всего покупателями были иностранные туристы, который предпочитали не морочиться обменом валюты и платили «зелёными». Раньше Вадим учился в Питере в Репинке ─ в Академии Художеств, и поэтому любил туда ездить, отмечая встречи с бывшими однокурсниками, напоказ пьяными художниками, разговорами об искусстве и о политике.


Он бы и подольше задерживался бы там, у своих друзей, но Танька, его жена, требовала присмотра, как он считал.