Морозный воздух грубо хлестнул меня по щекам. От неожиданности я оступился и потерял равновесие. Чтобы не упасть окончательно, больно подмяв ногу под себя, я опустился на порожки перед входом. Холод, проникший в легкие, и чувство боли, став неоспоримыми доказательствами того, что я невредим, медленно растворяли пропитавший меня приторный густой аромат и постепенно оживляли мое тело. В глубину моего личного человеческого космоса возвращалась горячая кровь. Тем не менее, я пока не мог определить себя в окружающем пространстве и боялся пошевелить рукой или повести взглядом, чтобы вдруг не убедиться в том что я все-таки мертв.

Звук громко зазвеневшей цепи заставил меня вздрогнуть, явно, но не до конца четко указав границы тела. Я повернулся в сторону звука и вяло подмигнул Шарке, настороженно наблюдавшей за мной. Все ещё не уверенно, оступаясь из-за боли в ноге, я встал и обнаружил, без удивления и даже без всякого интереса, что опираюсь на древко лопаты, которое крепко до онемения сжимала моя рука. Возвращение в помещение сторожки пугало меня, поэтому, смутно осознавая причину своих движений, и все ещё опираясь на древко, я поплелся в глубь автопарка. Но уже на середине центральной площадки, со всех сторон окруженный мертвыми взглядами выключенных фар тех машин, что не попали в боксы, я оцепенел – настигший меня снова опустошающий рассудок страх не желал так просто отпускать свою новую и ещё сочную жертву, в которой пока хранились остатки живого потока плоти. Чтобы обмануть страх, чтобы безответственным вызывающим движением тела не расшевелить сгустившуюся вокруг меня тень, я замер, не решаясь двинуться вперед, отступить назад или в сторону. Я не решался дышать, и мой кислородный голод был более безопасен, чем ожидание нового приступа разъедающего разум всесильного чувства. У меня занемели ноги и затекла рука, сжимавшая отструганную палку. Все мышцы напряглись, сдерживаясь от любого ненужного и опасного движения. И только биение сердца гулко, до боли раздавалось в моем мозге, вырываясь из глубины тела, откуда-то ниже живота. Боль, нараставшая с каждой секундой мышечного оцепенения и с каждым ударом низкого звука, который издавала вырывавшаяся из сердца кровь, успокаивали меня и наполняли силой и терпением. Но биение становилось все громче, как звон разбуженного набата, торжественного и тревожного. А когда наступил пик звука, я вскрикнул и вздернул вверх головой, напуганный неожиданно прорвавшейся ко мне мыслью – биение сердца было громким настолько, что его можно было слышать вне моего тела, и оно могло легко сориентировать страх в его поисках. От тут же нахлынувшей волны пугающей черной тени я попятился назад, упал на руки и словно провалился в бездонный черный колодец.

Небо надо мной было необычно мрачным, угрюмым и беззвездным. Оно было отчужденным и молчаливым, словно только что проболталось в страшном секрете, который до того льстиво скрывало от меня.

Не было никаких причин, способных убедительно объяснить необходимость моего пребывания в этой стране. Ни просторная квартира родителей Лёли, ни моя привязанность к женскому теплу супруги, которая осталась недовольна моим внезапным ночным звонком, ни ссора с друзьями, ни сытая бесшабашность здешней природы, давно привлекавшая меня, ни жаркие воды Днепра, ни невский холод, – ничто не оправдывало мое присутствие под этим молчаливым небом. Дальше своих физических возможностей и дальше, чем это позволяли любые другие возможности, я был окружен непреодолимым пространством, где мое присутствие было бессмысленным и ненужным. Даже у почерневшего осеннего листа есть своя печальная история. Я же был вещью с не запоминающимся и непроизносимым на здешнем диалекте именем, непонятным, и потому не слышным, не читаемым – отсутствующим в этом пространстве. Любые события, любое движение проходило мимо меня, сквозь меня, но не рядом со мной и не через меня. Представленный самому себе со своей чередой вопросов, желаний, забытых или недосказанных историй и недочитанных слов, весь я был только недоразумением, исчезновение которого ничего не изменит в повседневности этого мира. Я не был жалок, не был смешон, не был опасен, не мог привлечь к себе внимания и не мог вызвать хотя бы сочувствия, хотя бы иронии или страха. Безнадежно одинокий, посторонний ко всему, что окружало меня, ни в чем не находящий хотя бы крохотный блик своего отражения – по существу уже истлевший.