– У меня спектакль, – вставил важно тенор. – «Иоланта».
– …перед спектаклем, перед самой «Иолантой», вот по этому адресу, я вас встречу у подъезда, потому что там вахтер…
– Почему? – встревожился тенор.
– Давняя история, – не делая попытки успокоить его, сказал загадочно Миша. – Закрытый дом. Для бывших аристократических фамилий и семей первых советских наркомов. Я вас встречу. Вы увидите сервиз, и мы обо всем договоримся. Жду вас в полшестого. Есть? – Миша снял трикотажную перчатку и радушно протянул ему ладонь.
– Есть! – четко повторил тенор и стал стягивать норковую варежку мехом наверх. На нас оглядывались прохожие.
– Ну? Ария Германа из оперы «Пиковая дама»? – разлыбившись, пошутил Миша, – ужасно, как мне показалось. Но Роберт Эштреков тоже расплылся в улыбке и негромко, но профессионально пропел:
– Пусть неудачник плачет, – пожал нам руки и двинулся к Невскому.
– Идиот, – сказал ему вслед Миша. – Клинический случай. – И он повел меня на другую сторону.
В сумраке под аркой Гостиного Двора стоял наш одноклассник Олег Кудрявцев. Он очень растолстел и поэтому словно бы совсем не изменился со школы, как будто ту его внешность облепили тестом, которое в любой момент можно было отслоить по прежнему контуру. Как прежде, на его лице было отсутствующее выражение, как прежде, здороваясь, он отводил глаза в сторону, и я не удивился бы, достань он сейчас из кармана «Лисьи чары», или «Письма Рубенса», или «Коринну», все эти книжечки издания Асаdemia, которые, начиная с восьмого, он каждый день приносил в класс и читал в щель между партой и откидывающейся крышкой и которые у него регулярно отбирались учителями и с нотациями возвращались маме Кудрявцевой, регулярно за ними приходившей. После школы он ушел в глубокий люк, как тогда острили, всплыв лет через пять инструктором горкома комсомола по культуре.
Мы поздоровались, как будто виделись вчера, и Миша направил нас к Екатерининскому садику.
– Вроде придет, – сказал он Кудрявцеву.
– А меня это абсолютно не интересует, – угрюмо отозвался тот.
– Значит, не тебе и говорю.
– Кто это – твоя тетушка? – спросил я.
– Твоя тоже, – сказал Миша. – Броня. Мать Кабака.
Кабак был еще один наш одноклассник, Лева Кабаков, который сидел сейчас за взрыв на заводе. В цехе взорвался котел, кого-то покалечило, и ему дали три года за халатность, он был начальником. Броне, по моим расчетам, было лет семьдесят пять, но я слышал, что в семьдесят она вышла за какого-то профессора, который тут же умер.
– Она переехала?
– В дом для бывших аристократов и первых наркомов. Мы туда зайдем.
Я сказал, что зайду, когда сделаю дело.
– А ты все спекулируешь? – спросил, заблеяв, Кудрявцев. Так было принято в наше время шутить. Например, человек нацеплял на грудь значок – «А ты все ордена получаешь?» Или называть всех «твой друг»: «Как говорил твой друг Берия…», «Приезжает твой друг Марио дель Монако…»
– Кто он такой? – спросил я у Миши. Так тоже можно было шутить.
– Из гестапо, – ответил Миша. – Но наш человек… Ты чего продаешь?
Я подумал-подумал и признался.
– Сколько просишь?
Я сказал триста пятьдесят.
– Надо съездить в Лисий Нос, как думаешь? – почти утвердительно спросил он Кудрявцева.
Тот промямлил:
– Можно съездить…
– Есть там один деятель, – объяснил мне Миша. – За триста пятьдесят, думаю, возьмет. Чтоб за пятьсот продать.
– Болтаешь ты много, – сказал Кудрявцев.
На Малой Садовой мы сели в такси.
Нева у Петропавловки и вдали, у Литейного, была подо льдом, в широком же течении свободна и дымилась, одной этой студеной лжетепловатостью пробирая до костей. Невы было очень много, она разливалась к горизонту, затекала в улицы и на площади и не только неотвратимо возникала под регулярно вспухающими мостиками и мостами, но, завораживая, убеждала в том, что она повсюду, что ее потемневшее от времени зеркало и есть почва города. Город плоско лежал на ней, как мерзнущая жаба, – не жалуясь, потому что сам выбрал такую судьбу.