– Консул рад видеть твоих друзей также, – отрапортовал Люсьен.
– А напьемся? – сказал Владик и выпил водки; все это время, разговаривая, он занимался тем, что аккуратно наливал себе в стакан, поставленный на ручку кресла. – А изблюемся?
– Фо-па-буар-ком-эн-тру, – промурлыкало в вазочке, – э-ту-сэра-бьен.
– Говори по-русски! – рявкнул Владик.
– Я говорю, все будет в порядке. Приезжайте.
– Ауфидерзей, – сказал Владик и понюхал маргаритки: прозвучала сегидилья, и Люсьен пропал.
– В Вологде лучше было, – заявил Владик с грустью и нежностью. – Лес так лес, не этот парк. На медведя охота, прелесть. Обложат, позвонят, приедешь – прелесть. На волков с вертолета. Круглый год парное молоко, творожок. Никаких оранжерей, никаких витаминов. Чудно! Никаких консульств, французов, хунхузов. Девчонки веселые, заводные, никаких брюк… А счас копеечный фонтан из Лондона привезли – сразу: «Почему фонтан?» Он нашей водой не бьет, привезли цистерну английской, простой, водопроводной, – сразу выговор. Всё твои глаза и уши, – обратился он к Кудрявцеву.
– Песья морда и метла, – сказал тот. Вообще он держался тут очень независимо: похаживал, поглядывал, наливал себе когда хотел.
– Ну, так что там у тебя? – повернулся Владик ко мне, и я понял, что это его «ты» – дружеское.
Тамара стала развязывать пакет, узел не поддавался.
– Ножа нет? – спросила она Железняка.
– Что я, комсомолец? – ответил он и разорвал бечевку. Достав дубленку, он несколько раз встряхнул ее и погладил. Сейчас, признаться, она выглядела не такой шикарной, как у меня дома.
Тамара оглядела ее со всех сторон и сказала:
– Примерь, Владик.
Он только бросил на нее взгляд, не пошевелился даже и спросил:
– Сколько за нее хочешь?
– Четыреста! – сказал Железняк.
– Может, Эдик возьмет… – промямлил Владик. – Шофер мой. За триста. Мне-то даром не надо.
– А предложить кому-нибудь? – спросил Железняк.
– Предложить можно. Предложить всегда можно. Но тут, – он мотнул головой куда-то за окно, – никто не возьмет. Ну, кому? – обратился он к Тамаре. – Колычевы, Шестаковы, Минские?.. У них этого добра навалом.
– У них – да, – отозвалась Тамара.
Видно было, что ей не хочется выпускать вещь из рук.
– Оставь, если хочешь, – сказал Владик мне без интереса. – Может, кто и возьмет. За триста.
– Ему деньги сейчас нужны, – сказал Железняк. – Он на один день.
– Здесь не госбанк, – сострил Владик и опять заржал. – Заворачивай, – распорядился он.
Железняк посмотрел на Тамару.
– Может, Эдику? – сказала она жалобно.
– Заворачивай! – прикрикнул на нее Владик. Она стала складывать дубленку и заворачивать в какую-то новую бумагу с тиснеными цветочками.
– А ты, значит, фирму закрыл? – сказал Кудрявцев.
– Ты о чем? – не пугаясь, ответил Владик.
– Об этом самом. Об мохере. Об часах.
– А-а-а… Ну́-так. То случайно… Честно, ребята, взял бы – денег наличных нет. За триста, ей-богу, взял бы.
– Ладно, – сказал мне Миша. – Не расстраивайся. В Питере устроим, клянусь. Есть один верный человек.
– Я вот чего вас хотел спросить, – обратился ко мне Владик на «вы», культурно. – У меня картина есть, – он встал и пошел в коридор, поманив меня, – так вы, как переводчик, скажите, стоит она денег или нет?
На лестничной площадке (другой, не той, через которую мы проходили) висела большая, метра два на метр, горизонтальная картина, изображавшая сундук, из которого были полувыброшены дорогие тяжелые ткани и в приоткрывшемся под ними углу блестели драгоценности. Драгоценности: кольца, камни, ожерелья, броши – были наклеены на холст. Картина была повешена довольно высоко, выше человеческого роста, и под этим ее краем стояло пузатое бюро карельской березы, так что рассмотреть богатство как следует было невозможно, но издали все выглядело ослепительно.