Когда дома я бросил ее на пол, где она стала с опасным похрустыванием разворачиваться, Мурзик взлетел на стеллаж и повис на самой верхотуре.
– Ну что ты, дурак, – сказал я, – это же просто шкура, она не кусается!
В качестве доказательства я пошевелил ее ногой, отчего она снова захрустела и зашевелилась. Мурзик обреченно напрягся и завел боевую песнь. Судя по всему, он решил живым не даваться и готовился продать жизнь подороже.
Но даже и в этот момент, изготовившись к самому худшему, он все же предпочел остаться независимым: не бросился ко мне за помощью, не прижался к ногам, как сделала бы в подобной ситуации собака… Что говорить! Собаки видят в людях себе подобных, и такой взгляд ничуть не оскорбителен, а кошки – нет, и почему-то это обидно.
В конце концов он спустился и подошел, обнюхал и даже потрогал лапой – и сделал все это сам, без моей помощи, о чем недвусмысленно напомнил мне победно задранный, подергивающийся хвост, когда Мурзик отвернулся и пошел прочь. При этом одарил меня таким взглядом, словно это не он, а я битый час висел на стеллаже.
Вот такой он был странный человек, этот Мурзик: просто глупый сноб, презирающий людей за то, что они не являются кошками!
И лишь один-единственный раз он выказал нам свою благодарность искренне и преданно, как благодарят равных. Один раз за всю жизнь!..
Для того, чтобы рассказать об этом, мне придется вернуться к началу.
6
Итак, у Мурзика была чумка, и он умирал. Немного утешить нас могло только то, что сам он, по крайней мере, не знал об этом – ведь животные не имеют представления о смерти.
Иногда мне приходит в голову, что идея о том, что животные не имеют представления о смерти, выдумана, чтобы оправдать ту легкость, с какой мы относимся к их жизни.
Ну, в самом деле, у кого бы смогла подняться рука хотя бы даже на барана, если определенно знать, что хоть и бессмыслен этот баран, косящий в сторону ножа розоватым выпуклым глазом, а все же и он, помертвев от испуга, возносит сейчас последнюю молитву, потому что знает: человек, нарочно повязавшийся заскорузлым покоробленным фартуком, вот-вот подойдет к нему, повалит наземь, больно придавит коленом и станет с силой водить ножом по горлу, пока наведенное только что лезвие не прорежет кожу и не вопьется в плоть; там уж недалеко до артерии, и кровь пылко ударит на воздух – в первый момент позванивая, словно молоко в подойник, а уж потом широкой свободной струей разбредаясь по соломе… Кто бы смог это сделать, если бы подозревал, что мохнатое четвероногое так же боится смерти, как и он сам? Только убийца.
Но животные о смерти не знают. Смерть всегда где-то в будущем, а будущего они представить не могут. Будущего у них просто нет. Есть только настоящее – вот это мгновение удовольствия или муки. И, конечно, прошлое – правда, очень размытое, неясное, довольно убогое прошлое, все перепутанное, скомканное, перегороженное бессмысленными радужными пятнами, в которых время от времени пробегает нечто опасное или съедобное. В общем, смерти они не ведают, не представляют себе, что это такое – смерть; поэтому и причинить ее им нельзя. А раз нельзя, люди легко обращаются с их жизнями – кормят, растят, лечат, а потом возьмут и зарежут. Даже и поговорка есть на этот счет: скотина нож любит.
Вот и Мурзик – умирает, но не знает об этом. И хорошо, что не знает. Его жалко, очень жалко. Но все же не так, как было бы жалко человека. Потому что человек – знает, он – лицом к лицу. А Мурзик – нет, он не может этого знать. И хорошо.
Но однажды Мурзик заплакал.
Он лежал в углу дивана на сложенном вчетверо байковом одеяльце. Дыхания не было слышно. Полузакрытые глаза смотрели куда-то в стену. Веки подрагивали. Вот еще две слезинки выкатились и сбежали по шерстке, оставляя влажный след.