– Чувствую себя сразу в двух временах, – сказал я, сжимая ладонями виски.

– А ты покопайся в газетах, вон тут, или вон там, в игрушках, – он махнул рукой в сторону дальней комнаты. – Может, и тебе повезёт кое с кем встретиться, отношения выяснить. Прошлое – это пропасть, такая глубина – страшно глянуть.

– Корней Корнеич, а можно у вас переночевать? Мне до утра куковать придётся.

– Кукуй, хоть на рояле. Мне тоже пора лечь. Только сон в краеведческом музее- почва для кошмаров. Ну, пока, заслонку в печи не закрывай, а то угоришь.

Старческой, уютно-жалобной походкой он вышел, оставив меня одного. Спать на рояле я не спешил, да и вряд ли уснул бы даже на перине. Я машинально перелистывал газеты, сквозь страницы которых мерещилось что-то еще, и – как в стену впечатался. Я увидел статью про меня и про девушку. Фото: юный, тонкий, я смотрю на зрителя вполоборота, то есть теперь на самого себя, и рядом сияет неземной красотой лицо девушки, заштрихованное дождём. Оно вспыхнуло во мне, обожгло, и я замычал. Заголовок: «История любви». Господи, как газета называется? «Ждановская правда». Верно, после третьего курса я был в стройотряде, и это было здесь, в Жданове. Вот почему я, когда ехал сюда, так зябко и как-то недостоверно чувствовал себя в собственной шкуре. Засветились в памяти главные черты того лета – коровник, солнце на свежей кирпичной кладке, девушка… почему-то со спины, в светлом платке, стройная. Она была так важна взору, что её очертания размывались, как будто взор памяти тоже можно замутить слезой. Бледно-белый платок на овальной голове нежно предвосхищал бумагу писем, уже томящихся в том мире, которого еще нет – в будущем, хотя эти письма так и не были написаны. Серо-сиреневое платьице с голубыми крапинками (это цветочки) грустно сияло над голым полем и в душе отзывалось ясным, медленным звуком колокола. На самом деле колокол звучал потом, когда мы стояли на речной пристани и прощались. Так совпало, что в этот час колокол зазвучал вдали, возвращая и возвращая нашему прощанию прекрасную боль, вновь уносимую и уносимую рекой, которая пузырьками и водоворотами развлекала тоскующие глаза.

Читаю статью. «Прошёл год, как они разлучились. Он после краткого бурного романа вернулся в столицу, она осталась оканчивать училище. Речники теперь называют её „наша фея“, потому что каждую пятницу она стоит здесь и встречает из Москвы катер (да-да, сюда можно на катере!), но его нет. Жив ли он, или только любовь в нём умерла? Она уже не хочет от него письма, боится „вежливых извинений“. Она хочет чуда, чтобы он приехал сам. Зимой она встречала его на автовокзале, где тоже стала почитаться ангелом-хранителем водителей автобусов. Итак, прошёл год. Мне страшно задать ей вопрос: когда она прекратит встречать любимого? Это всё равно, что спросить: когда умрёт в ней вера в другого человека, или когда закончится вера в любовь?»

Смешанные чувства захватили меня: жалость, нежность, удивление о забвении столь важной эпохи в моей жизни, злость на журналиста, который умудрился залезть в больное, залез туда, куда я не залезал. Я кое-что постановил назавтра сделать, после чего лег на газеты и уснул. Газеты теплей рояля.

Утром дед-краевед был не в духе. Я пытался рассказать ему о восстановлении в памяти светлого лета, он же ворчал, дескать много народу на ночь просится, никто чая-сахара не купит, им только подавай напитки! А у него нет подружки на чаеразвесочной фабрике. И на сахарном заводе милки нет. Надо людям кое-что и самим покупать. А то чая выпивают неисчислимое количество – дома столько не пьют, и где музею чаёв напастись? Госбюджет на баланс не берет, коммерции нет; меценаты делают себе на обещаниях рекламу, но обещаний не выполняют! Гибнет музей. Выпили его, съели, пролежали, глазами продырявили, подошвами стёрли. Век равнодушия. Погодите, вот дедушка умрет, останется вам память. Поковыряетесь в прошлом – держите карман шире.