К матери с худой вестью не прихаживали, чтоб не всколебать ее горем, но огневица, восьмая иродова дочь, змеей-медянкою втянулась в прорешку Теремного окна, вроде бы плотно затянутого в частую медную ячею, и улеглась в Марьюшкиной родильнице, смертно прокусив боевую жилу. Дворцовый лекарь Данилко Жид потчевал немецким аптекарским зельем, полагал льду на живот, поил и корнем барбариса, и настоем кровохлебки и зверобоя, но не смог унять точащуюся кровицу. Лекаря Давыдку Берлова из Немецкой слободы срочно скликали на Верх: тот давал царице вернейшего снадобья от кровотечи – вкладывал в хладеющую влажную ладонь государыни египетскую яшму, серо-зеленый в красных брызгах камень, потуже сдавливая в безвольной царицыной горсти. Но и самохвал Давыдко не помог. Тогда поскочили верховые боярыни к дворцовым нищенкам, что жили в нижней клети под Красным Крыльцом, притащили их в спальный чулан к Марье Ильинишне. Богомольницы поили хворую освященной крещенской водою с серебра, да трижды окатывали накрест из чудотворного жбанчика, да смачивали грудь против сердца заговорной ключевой водою, нашептав на нее и вкинув в мису горячих угольев, печины и щепоть соли. Но… пришла беда – отворяй ворота; воистину от смерти не убежишь; и коли Господь попустил, своею кровью умоешься. Обложили царицу хлопковой бумагою и послали юного стольника звать государя.
Алексей Михайлович прошел в царицын Терем тайным переходом через домовую церковь; этим путем почасту бывал государь, чтоб любить супружницу; он вступил в опочивальню с какой-то дрожкой опаскою, так вкрадчиво, что не скрипнули жиковины неприметной дверцы, обтянутой обойной кожей. Встал у задней грядки кровати, ухватившись за резную соху полога, и сквозь пенное облако цветастой кисеи вгляделся в призрачное лицо жены, глубоко утонувшее в наволоке. Когда-то смуглое, кровь с молоком, скуластое лицо жены вдруг скоро вытончело, заострилось, и смертная белизна щек сравнялась со сголовьицем. Прежде изумрудистые, такие любимые глаза жены стали какого-то крапивного, перестойного цвета, и в них застыла смутная талая полуулыбка. Царица вроде не видела мужа, она не снимала взгляда с подволоки, где художной рукою были выписаны страстные муки Христа; вялые, горестно полуопущенные губы пришептывали беззвучно Исусову молитву. Сердце государя вздрогнуло и облилось кровью. Он любил супругу, даже когда изменял ей мимолетно с верховыми боярынями (ведь матушка так часто ходила на сносях), и сейчас Алексей Михайлович устрашился тому, что Марьюшка навсегда покидает его.
Царь сделал знак рукою, и верховая боярыня Анна Петровна Хитрова, низко поклонившись, с постно поджатыми губами удалилась из чулана. В золоченой клетке свистнула канарейка, сердито заворчал папагал; Марьюшка очнулась, выплыла из забытья, ласково вгляделась сквозь кисею в родное лицо. В голове как-то странно прояснилось то ли из песни, иль из старинного домашнего причета: «Прощай, милый, не горюнься, уезжаю навсегда; уезжаю-отплываю, не забудешь никогда…»
Еще подумалось неторопливо: снова солоненького поел, родимый, огурцов да грибков тяпаных гретых откушал, а после и опился квасов. Нисколько, сердешный, не бережет себя. И кто за ним досмотрит без меня?..
– Ишь ли, батюшко, помираю я, – выдавила слабым мерклым голосом, словно бы из груди вовсе выкачали воздух. В черевах пекло негасимо, этот жар проливался в подвздошье, и вся телесная мочь медленно вышаивала, как уголье в печи.
От жалости у государя слеза навернулась. Он, не чинясь, не доставая из зепи шелковой фусточки, надушенной французскими вотками, смахнул влагу тыльной стороной ладони, хлюпнул носом. Но тут же пересилил слабость. В горле так пережало, что и голос захряснул.