Полные сил «градские старцы» закивали. Тысяцкий важно молчал. На том и расстались. Зверёныш сопровождал Язычника до выхода из палат и с дворища. Последние ворота закрылись за ними.

На мостовую, мощённую камнем, мелко сыпался колючий снежок. Вдоль улиц гулял ветер, холодом тянуло с ещё не замерзшей реки.

Прямо на улице их поджидали. Они назвались старостами промысловых соседств. Назвались по одному – медовары, рыбники, солевары. Ждали его давно. С утра, наверное, если судить по замёрзшим носам.

– Мир вам, Всеславный Вольга, здравствуйте, Вольга Вещий, – кланялись они уважительно в пояс, но без заискивания.

Язычник приостановился. Склонил бычью шею, будто в ответ поприветствовал:

– Чем сумею, помогу, – сказал, – просите. Я при золоте, при людях – если кому ссуду или защиту надо, спрашивайте. От избытка и барахлом помогу. Или рассудить с кем по правде? Мне тут… милость от посадников вышла! – он усмехнулся: – Жить за стеной города, да в кормлении поприжаться и в людях урезаться. Чего ж вы попросите?

Старосты отошли и живо промеж себя заговорили. Потом закивали головами и выпустили вперёд медовара:

– Мы тут сообща порешили, – сказал он, зачем-то потирая руки. – Ты, Всеславный, сверх посадничьей меры кормись-ка у нас. И воск, и мёд тебе будет, и рыба вон от него, – он показал на старосту рыбников, – и солонина кое-какая.

Язычник опять усмехнулся, довольно и властно:

– А скажите-ка, людишки добрые, вот за пристанью чьи улочки идут рядами?

– За пристанью? Так чёрный люд, – староста удивился. – Ярыжки всякие: посадские людишки работные. Гребцы, бурлаки, подёнщики.

– А далеко от них гостиный двор Буяна-острова?

– Так сразу за торгами! Тут торжище, а там – гостиный двор.

– А тот гостиный двор, он и вправду как город в городе?

– Еще бы! Своя стена с воротами, свои законы, свой суд! – староста оживился. – Подданство у них своё, буянское. Если на буянца жаловаться, то не к нам надо идти, а к ним. А народец-то у них, так скажу, разный, – староста кисло поморщился. – Людей-то больше всего, врать не стану, но есть и фавны, и сатиры.

– Любят их? – обронил Язычник. – Ярыжки-то ваши?

– А чего, фавнов, любить? Шелка их даже нам дороги. А ярыжкам шёлк вовсе не по чину.

– Так-так, – Язычник запоминал. – А что, мил друг, ваш тысяцкий и вправду большой человек? Без него ни людей собрать, ни волнения пресечь?

– У-у! Тысяцкий в Калиновом Мосту – набольший человек по старшем посаднике!

Язычник ухмыльнулся, а Зверёныш не забыл эту ухмылку. Спустя много дней и месяцев – и то вспоминал её. Чёрная была улыбка – то ли из-за давно выбитого зуба, то ли тень так на лицо упала.

Позднее – а произошло это дня через три – некие молодцы с луками заняли среди ночи улицы вокруг двора тысяцкого. Далеко за кузнецкой слободой загомонили, истошно взвился и угас бабий крик. Заиграло по ночному небу зарево. Дыма ещё не чувствовалось, но ветер вот-вот донесёт его. Смута, как говорили, началась с торжища, что за пристанью.

Зверёныш распоряжался лучниками. На дворе тысяцкого за бревенчатой оградой, почуяв огонь, залаяли псы. Завизжала девчонка-подросток – дочка тысяцкого. Топоча, забегали по двору люди. Распахнулось над воротами слуховое оконце.

– Стреляй, – Зверёныш первым спустил лук.

Десяток стрел утыкали ворота. Оконце тут же захлопнулось. Собак дрожащими голосами уняли. Тысяцкий на всю ночь оказался заперт у себя в тереме.

Позже говорили, что погромы начались из-за буянского фавна-шелковника, который то ли обсчитал, то ли вовсе отогнал от лотков бурлака с чёрной слободки.

– Не по рылу портянки, – так и сказал, говорят. Те всей артелью обозлились, разнесли шелковникам столы и лавки и, вроде бы, убили того фавна.