пуститься в погоню за памятью вéщей готов,
пороемся в мусоре цвета небесной лазури, покуда лесные массивы
приходят во сны патриарха, и ветви качают пустотность —
охотники меряют шапку, что найдена в темных кустах:
какого покроя вам нужно, дырявые ткани? На бирке
написано слово «любовь», но пропахшие порохом мысли
готовы в любую прореху скользнуть, устремившись
за памятью вéщей – а тут говорное зиянье восходит на царство:
свои не попутай детали, конструктор.
«Объятья сто лет воплощались в словах, но все те же…»
Объятья сто лет воплощались в словах, но все те же
туманности в здешних местах, осененных прочтеньем;
клевками напрасно назвали разрывы шрапнели, пороча
прославленный клев, захвативший вниманье —
в солдатском строю утомился просвет, попросил
привального счастья, согретого пламенем райской махорки;
гляди, как солдаты хватают чернеющий воздух голодными ртами:
пускать пузыри сопоставленной речи, пока основатель войны
учетом цветущих сомнений, как бог, озабочен:
на этом закончится сходство, но взглянет ли кто
чуть дальше, чем правда секундная, зримая болью…
Наживка, чурайся людского жевка, ведь смешаться
с молчаньем военным не хочет никто из бессмертных.
«Любить поплавок ли в ритмичной одежде дрожаний…»
Любить поплавок ли в ритмичной одежде дрожаний,
принять эту реку со всеми ее берегами на веру —
скажи, учредитель сердечного пыла: в цветочный устав
внесен человек, словно пункт нулевой и незримый?
Прозрачнейший шрифт израсходован, в жестах найдешь
воздушность обычную, полную памяти, помнящей нас —
когда утоление голода рыбьего фразы разденет,
бесформенность выйдет вперед, наготы не стесняясь,
на фронте нужны добровольцы – отбить у врага
охоту казаться врагом, игнорировать сущность рыбалки;
струится любовь сквозь тела, не цепляясь о ветви
сплетений венозных и камни едва ль загрудинные тронув…
Быть может, поднимется муть – изумленные застить глаза,
но видеть не нужно в подводном биении, где
достаточно быть.
«На лестнице коврик резиновый, ты ли…»
На лестнице коврик резиновый, ты ли
дубинкой расплющенной слыл полицейской:
спасибо тебе, не даешь поскользнуться, где мрамор
сиянием жалким ложится под ноги, прожилкой ведя
к сомнительным статуям: вовремя взяться за ум,
заря, помоги им – и нечего ждать становленья,
ступенями будут, ложась полированной пользой
в обнимку с резиной, спасающей нас
от всяких падений, ушибов, от зряшной нечеткости шага.
«Заклинило что-то в ночных автоматах торговых…»
Заклинило что-то в ночных автоматах торговых
при выборе кофе и гендера, образа мысли и чая, сомнений и правды,
нажатые кнопки тупы́ – западают, гудение жара рождая внутри,
чреватое всплеском вахтерского гнева – охранные крики
возносятся лестницей, вымытой отблеском вечных симфоний;
чьи руки – твои ли, свобода, заломлены моллом —
замолена тень от фонтана, что выключен, верно, вчера,
а шелест воды заселился в банкнотные счетчики: верим,
потоком к высотам поднимемся, станем оттуда
звездой вразумлять механизмы, к страницам взывая:
мечтой от вахтера хотели укрыться, но, мысля
такое, едва ли заметим, что нас,
монетой внутри отзвенев, выдает автомат.
«В ворота влетающий мяч, не тебя ли сравним…»
В ворота влетающий мяч, не тебя ли сравним
с душой, заселившейся в тело… Плотнеющей сеткой
захвачен простора кусок, если в каждой ячейке дежурит
прозрачность – создать ощущенье, что выбраться в свет
не так уж и сложно: зачем грозовое темнеет затишье
слабей, чем перчатки голкипера? Поле в разметке своей
находит ответы: пусть жажда границ, назначений и правил
траву приминает – заря все равно разогнется, ведь стебель
крепчает, как радость, политая гулом сердечным;