Во сне, тяжёлом и мутном от невыносимого горя, опять пришёл тот согбенный старик. Как и всегда, был он в сером, подпоясанном бечёвкой полотняном балахоне до пят, как и всегда, сел на сундук и молча воззрился на неё.

– Помоги ему! – прохрипела Галька, каким-то особым, звериным чутьём понимая, что у этого можно просить.

Старик смотрел выжидающе.

– Клянусь, пить брошу! Ни капли в рот не возьму! Всё сделаю, только помоги!

Старик встал, но не пошёл к стене, за которой он по своему обыкновению молча исчезал. Вместо этого он впервые пересёк комнату, приблизился к уже сидящей на диване Гальке и накрыл её голову подолом своего серого рубища. Пахнуло луговой травой.

– Радость моя! – Галя услышала его голос и почувствовала, как он коснулся ладонью макушки. – Если ты так горяча в клятве своей, то будь столь же горяча и в вере. Верующему всё возможно от Бога, а я, недостойный слуга Его, помолюсь за вас…

Следующее утро снова разбудило Гальку звуком Сонькиных гренадёрских шагов.

– Вставай, мать, – как и вчера, сказала она.

Галька с трудом привела себя в вертикальное положение. В глазах – немой вопрос с отчаянной надеждой.

– Ночь пережил. Тебя просит.

Верста вскочила с дивана и подорвалась за соседкой. Как есть выскочила на улицу и только там поняла, что со вчерашнего вечера даже верхнюю одежду не снимала – так и спала в ней. На пустыре, в том страшном месте, куда она отчаянно боялась смотреть и не могла не посмотреть, было уже прибрано. Кто-то унёс курточку, подобрал скорлупу и разровнял страшные следы. Тётка Соня развернулась всем корпусом к Гальке и покосилась на неё.

– Миху Завального попросила тут порядок навести, – угадала её мысли соседка. – Знала, что сегодня снова здесь пойдёшь – тяжело будет. Но, ей-Богу, не верила, что к живому сыну пойдёшь.

Сонька пыхтела на быстром шаге, разговаривая с Галькой вполоборота.

– Любка, золовка моя, сказала, никто не понимает, как он выжил. На мальчонке крест уже поставили, только боль снимали, а он выкарабкался и даже в сознание пришёл. Но врачи всё равно пока ничего не обещают. Говорят, надо смотреть, как раны себя поведут.

Но раны повели себя на удивление примерно: быстро заживали, не гноились и, что самое поразительное, – почти не оставляли за собой шрамов. Рваные края сцеплялись друг с дружкой ладно и ровно, будто кто-то невидимым пальцем разглаживал их, как пластилин.

То, что просьба была услышана – Галька не сомневалась. Так же не сомневалась она и в клятве своей, пусть и сгоряча данной. Единственное, что страшило Версту, – это неизвестность. Ведь сколько им двоим было отпущено – поди узнай! Ещё она ясно осознавала, что старик тот больше не вернётся, но так же ясно, как Божий день, понимала она, что он где-то рядом, незримый и вездесущий, никогда не дремлющий, настолько рядом, что можно руку протянуть и коснуться.

Квартиру старую Галька решила обменять. Выбрала поменьше, но ближе к центру, устроилась на постоянную работу на швейную фабрику. Всю рухлядь из старого жилища вынесла на помойку. Диван с Мишкой Завальным сожгли на пустыре, на том самом месте, где на Вовку напали собаки. Более или менее годную мебель раздала по соседям, оставила только бабкин сундук. Он появился у её матери ещё в те времена, когда Галька жила с ней девкой. Бабушка умерла, дом в деревне продали, а сундук мать в город приволокла. С тех пор, кажется, так и не открывала. Не открывала его и Галька. Хранила сундук, будто якорь, который хоть как-то связывал её с прошлым, где она была молода, здорова и видела жизнь в ярком солнечном свете.

Когда родила Вовку, а Вовкин отец её бросил, Галька сменила квартиру вместе с городом. Загнала сундук снова в угол и стала тянуть бурлацкую лямку из угрюмых однотипных дней, щедро поливая их водкой. Так она обмывала свою несостоявшуюся семейную жизнь.