Сенатор Домиций Тулл, его домочадцы и гости занимали кресла, расставленные прямо во внутреннем дворе. Из дверей и окон, выходивших в перистиль, глазели рабы и вольноотпущенники. Только одно окно было задернуто легкой занавесью. Именно оттуда на актеров был устремлен взгляд, который Парис ощутил, как удар бича. Так охотник смотрит на дичь, так воин перед боем смотрит на приближающихся врагов.
Именно этот взгляд пробудил гордость Париса. Гордость Париса-Аякса, великого полководца, сразившего многих доблестных воинов, но прогневавшего богов и по их воле обратившего свой меч против овец.
Теперь духота не мешала актеру, нет. Из такого же душного тумана выбирался Аякс. Медленно, постепенно рассеивался дурман. Медленно осознавал Аякс, что напрасно воображал себя победителем. Он побежденный.
Парис не сомневался: каждому человеку случалось испытать подобное. Мнить себя на вершине и вдруг низвергнуться в пропасть. Каждому доводилось спрашивать себя: как это пережить? Аякс пережить не мог. Он умирал, умирал под трепетные вздохи зрителей. Парис уверился: ему удалось коснуться сердец.
Актеры снискали настоящие аплодисменты. Гости не спешили расходиться. Лишь произнеся множество похвальных фраз, отправились в триклиний – пировать и обсуждать игру актеров, текст пьесы и собственные чувства.
Актеров отослали, вознаградив. Только Париса хозяин просил обождать. Парис догадывался – зачем. Когда внутренний двор опустел, слегка качнулась занавесь на окне. Парис ждал. Через несколько мгновений во двор вышла женщина.
Парис не был готов к встрече с Августой, но быстро опомнился. Эта женщина имела славу особы, легко потакавшей своим прихотям. Ее внимание могло только польстить актеру. Он привык к восторженным взглядам и нежным речам жен сенаторов и теперь с легкой улыбкой ожидал признаний от жены императора.
– Рабам нужна плеть, – сказала она негромко. – От тебя я ждала большего.
Парис почувствовал, как в сердце просыпаются гнев и ярость Аякса.
– Ждала, что я брошусь на настоящий меч – ради твоей забавы?
Желтоватые глаза ее смотрели не мигая. Этот взгляд напоминал о том, как лучезарный Аполлон снял с сатира Марсия кожу – за дерзость и скверную игру.
– Ты дерзок, – сказала Домиция Лонгина. Не упрекала, не ободряла. Просто утверждала. Мгновением позже спросила: – Почему ты молчишь?
– Боюсь укрепить тебя в этом мнении.
Взгляд ее по-прежнему был острее лезвия меча.
– Плохо сыграть ты не боялся.
– Я не знал, что опечалю твой взор, – огрызнулся актер.
– И не знал, что опозоришь свое ремесло?
Полные губы ее изогнула презрительная усмешка. Домиция понимала, что права, и что это ему прекрасно известно. С ней спорил не актер, спорил мужчина, уязвленный в своей гордости. Она смотрела на него – великолепная в своем царственном неодобрении, величаво-невозмутимая. Гнев Париса ранил ее не сильнее, чем пенные брызги фонтанов ранят мраморные изваяния.
Парис чувствовал, что, оправдываясь, становится смешон, и рассердился еще больше. Сейчас мнение всего Рима тревожило его меньше, нежели мнение этой гордой и властной женщины. Собрав все силы, он заставил себя успокоиться и рассмеялся, признавая поражение.
– Случается и воину промахнуться.
– За это он платит жизнью, – приговорила безжалостная Домиция Лонгина и направилась прочь.
Она не просто уходила – величественно удалялась, как удаляется победитель от распростертого на земле врага. Он воскликнул вслед, забыв, что обращается к Августе, желая доказать, что еще не побежден:
– Будь у всех зрителей твой взгляд…
Она остановилась и только слегка повернула голову.