– заметил старик, покачнувшись.
– выпалил Парис в ответ.
На него в упор глянули черные глаза, и Парис подумал, что встречный не стар, совсем не стар. Конечно, он сед, но разве не седеют прежде срока?
– Откуда ты знаешь эти строки, мальчик?
Парис не мог объяснить. Слова сами вспыхнули в памяти. Может, он затвердил их в ту пору, когда отец, вышагивая по комнате, вполголоса повторял речи героя и подыскивал жесты, подходящие словам. Может, помнил с тех дней, когда мать, успокаивая плачущую Левкою, напевала ей вместо колыбельной стихи.
Старик опустился на ступеньки.
– Прочти-ка еще, что знаешь.
И Парис прочел. Стихи и отрывки, целые пьесы и отдельные строки. Солнце пересекло небо и скрылось за холмом, а Парис все читал, забыв про сосущую пустоту в желудке. Старик же сидел, закутавшись в плащ, опершись локтями о колени и опустив подбородок на сжатые кулаки.
Когда же Парис замолчал – не оттого, что больше ничего не мог припомнить, просто язык перестал ворочаться, уже не старик, а человек во цвете лет, но рано поседевший, поднялся на ноги, расправил плечи, уронив к ногам потрепанный плащ, и громыхнул на всю улицу:
– Я буду тебя учить, мальчик!
…С тех пор прошло много лет, но каждый раз, как Парис брался за новую роль, в его ушах раздавался хрипловатый надтреснутый голос, твердивший:
– Не спеши, ты не в бою. Смотри на нее, мечтай о ней. Тогда слова потекут широко и плавно, а не грянут боевым кличем… Не мямли, ты не скупец, через силу зовущий гостей на пир, ты полководец перед боем! Подумай, во имя чего идешь на смерть!
Вспоминая голос учителя, Парис вспоминал и себя, босоногого юнца со впалыми щеками и вечно разбитыми коленками. Тогда, именно тогда, он открыл и почувствовал в себе великую силу: превращаться в других людей – трусов или героев, говорить их словами, совершать их деяния, слышать их сердце в своей груди.
В память тех дней, того счастья, он и поднимал голову к маленькому оконцу под крышей.
Взглянув на окна своего нынешнего жилья – жилья, в котором горел свет и суетились слуги, Парис задумался о том, сколь шатко его нынешнее благополучие. Что ждет впереди? Домициан разъярен. Домиция…
Стоило подумать о Домиции, как вспоминался душный закат над городом. В ту пору горячий ветер дул с юга, дул много дней подряд, доводя до изнеможения. В такие дни горло пересыхало, губы лопались, а вместо голоса вырывался хрип. Актеры давали представление в доме сенатора Домиция Тулла. Раб едва успевал подавать им сухие туники. Из-под масок капал пот. Актеры дышали со свистом. Хотелось сорвать маски, глотнуть ледяной воды, упасть ничком на ложе. Шершавый язык царапал небо, а пить было нельзя – голос сядет, жажда разгорится нестерпимо. Зрителям тоже было жарко, душно, муторно. Они вяло двигались, сонно смотрели, медленно думали.
– Легче растрогать рыб на сковородке, – сетовали актеры, возвращаясь с подмостков и слыша жидкие хлопки распаренных ладоней.
В сгустившемся воздухе слова вязли мухами в меде. Оцепенение охватывало и актеров, и зрителей. Спектакль не шел. То ли к концу дня исчерпались силы, то ли жара стала непреодолимой, но жесты героев не были наполнены чувством, а их речи – смыслом. Актеры спешили произнести текст, лишь бы скорее избавиться – и от слов, и от героев, и от зрителей.
Равнодушие актеров передалось зрителям, равнодушие зрителей – актерам. Чем громче зевали зрители, тем хуже играли актеры.
Парис видел, что спектакль гибнет, но не знал, что делать. И в эту минуту отчаяния и паники, он ощутил взгляд.