Всё случилось в день, когда Эмма, совсем окрепнув, отказалась кормить грудью свою дочь. Ещё будучи слабой, женщина, как и полагается, прикладывала девочку к груди, избавляясь от избытка молока безо всякой нежности к девочке, произведенной ею на свет. Но с самого же первого раза, с первого кормления, Энн стала сравнивать второго ребёнка и драгоценного сынишку.

С Колином она, когда давала ему грудь, испытывала блаженство, удовольствие, почти материализовавшееся в его губах, которые давили, тянули, ощущались естественным продолжением её плоти. Она питала его тем, чего было в ней так много, что принадлежало мальчику без остатка, без всяких оговорок и предлогов. В кормлении она помогала его развитию, жизни и светлому будущему.

С маленькой Эммой подобного не было. Девочка была отдельной единицей, человеком, с которым мать долго не могла быть связана, ни телесно, ни духовно. В сердце её не было никакой привязанности к дочке, а грудь строптиво отказывалась поддаваться Эмме. Плоть, напряженная, жаждущая физического опустошения болела, ныла, саднила, будто бы понесшая тысячу ран, но при этом, будто обладавшая собственной волей, как и её владелица, не спешила милостиво уступить голодной малышке с розовыми губками.

А теперь, когда никто не мог уже ей что – либо повелеть, приказать, осудить её неподчинение, Энни решила больше не давать Эмме касаться своей плоти, что девочка должна быть ограничена в том, в чем нуждалась в первые месяцы жизни. А быстрая и легкая победа в этой битве, битве с мужем, который – Энн Хауард усмехалась – уж очень долго закрывал глаза на её нелюбовь, стала первой победой, одержанной ею с того апрельского дня. Калеб же, сражающийся, как лев, за здоровье своей потрясающей драгоценности по имени Эмма, проиграл.

***

Но с новым уходом жены в тень, отступлением от возродившихся было семейных идеалов, наблюдавший её добровольный отказ участвовать в большом празднике – празднике рождения дочери, Калеб, теперь уже по собственной воле отстранился от Энни. Женщина же понемногу отходила от семьи, и её нежелание быть счастливой рядом с мужем и ребёнком, объяснявшееся тем, что она не получила желаемого, не служило для мужа достойной причиной тому, что кроху-дочь Хауард отвергла.

Но к Эмме, которая теперь всё чаще именовалась дочерью Калеба, и словно совсем не имела отношения к угрюмой женщине, на которую с возрастом обещала походить внешне, мужчина страстно прикипел сердцем, позволяя не излитой нежности, поделённой им сначала между супругой и дочерью, в полной мере принадлежать его девочке.

Он заново учился ухаживать за ребёнком, и на первых порах был неловок, неуклюж, словно никогда раньше не знал опыта кормления, купания и пеленания шаловливых малышей.

А она, его доченька, была очень уж шаловливой малышкой. Эмма, счастье и радость отца, была неизменно весела, улыбчива, в ней не было страха, она не чуралась сидеть на руках незнакомых ей людей. С первых минут она располагала к себе не по причине своего крайнего малолетства, а потому, что была прелестным, как и сказал однажды её отец, ребёнком.

Лишь одного человека малютка не воспринимала рядом с собой, сжималась до невероятия, когда оказывалась, редко, на руках родной матери. И затихала, не издавала ни звука, пока её не забирал у почти неизвестной женщины, весёлый и заботливый человек, бывший каждую секунду вместе с нею.

Эмма ещё не говорила, мало что понимала, не такой уж долгой была её жизнь, но этот человек был ей единственно нужен.

Калеб ждал с нетерпением, когда Эмма назовёт его тем самым именем, под которым он не был известен никому другому, кроме того, кого более не существовало, – папа.