.

Уже находясь в эмиграции во Франции, В.П. Смирнов встретил очевидца данных событий – Митрича – «типичного французского таксиста из русских». В.П. Смирнов описал его так: «Носит котелок и изъясняется – правда, с трудом – по-французски. Отец его был извозчиком. И дед был извозчиком. И прадед – тоже. Родился в районе Рогожской заставы. Сам Митрич был извозчиком до революции. Потом забрили его в солдаты по второму разряду, и с обозами Экспедиционного корпуса он оказался во Франции, защищал от "бошей" (от немцев – прим. автора) Париж в 1914 г. В Советскую Россию возвращаться не захотел, наслушавшись про большевистские национализацию и муниципализацию. Когда едешь в его авто, слушая его россказни, волей-неволей вникаешь в жизнь бывшего московского извозчика. Мужик колоритный, сыплет разными присказками. "У кого власть, тот и властвует всласть" – это он про французских жандармов, которые вменили ему пеню за какую-то провинность». Во время поездки в такси Митрич сообщил В.П. Смирнову о Ходынской трагедии: «"Так на Ходынке и было". "Так ты там был, что ли?". "Я ж вам говорю: был в Ходынке! Вот вы непонятливый пассажир! Еле ноги унес! Какая там ужасть была!". "Так-так-так, – говорю я. – Интересно, тебя-то туда за каким чертом послали?". "По молодости любопытствовал. Узнать хотел, какие подарки дадут на коронацию?". "Ну и узнал?". "Узнал, господин хороший, узнал. Кружку с платочком!". "И получил?". "А как же!". "И бока тебе не намяли?". "Еще как намяли, господин хороший!". "Зови меня Владимир Петрович"… Митрич хитро прищуривается: "Аль книгу пишешь, Владимир Петрович?". "Какую-такую книгу?". "А кто тебя знает? Может, и про Ходынку? Меня Александр Иванович тоже все допытывал: расскажи да расскажи, как тебя давили! Я об этом напишу". "Какой Александр Иванович?". "Да Куприн. Я его везу, а он говорит: ‟Шофер, ты из Москвы?”". Я ему: "Из Москвы, барин. А как узнал?". – "Да рожа у тебя, – говорит, – московская, как не узнать!". А я ему: "А ты, – говорю, – татарин!". Он мне: "А молодец, угадал, матушка моя татарка. Вишь, какие скулы, как у Чингисхана! По ним угадал?". – "Да не, – говорю, – по тюбетейке!". Ох, как он хохотал. "Ну, – говорит, – ты и хитрец!". А чего хитрец, если он в тюбетейке едет! "Ну а Ходынка-то при чем?". "А он говорит: пойми, мол, Митрич, я пишу только про то, что своими глазами видел. Вот с Заикиным на ероплане об землю он шмякнулся, об этом, говорит, написал. Юнкером был, про то тоже написал. В дуэли геройствовал – написал. С девками шашни крутил – вот те и книга! А про Ходынку, говорит, хотел написать, да Гиляровский в Москве перебил. Вот, говорит, пакостник, все на царя-батюшку свалил да на Распутина". "Кой черт, на Распутина! Где тут Распутин? Не было никакого Распутина! Митрич, что-то ты брешешь!". "Или не на Распутина. Или на великого князя Сергея Александровича? А может, на Власовского этого, не помню. Куприн рассказывал мне: царь-батюшка говорит: ‟Отменяйте ферверк и балы, люди ж погибли, тыщи”. А он, кто-то там, отвечает: деньги уже уплачены, ничего не можем отменить. Царь-батюшка отвернулся и заплакал, жалостивый был, переживал за народ. А народ ему: ‟Кровавый, Кровавый!”. Тоже, согласись, нехорошо: он с царицей на балу танцует, а люди в давке гибнут…" … "Ага, Владимир Петрович, намяли крепко. До сего дня кашляю. Как зайдусь, просто страх! И кашляю, кашляю…". "Ты, Митрич, если был в Ходынке, расскажи лучше, как ты выжил-то в такой давке?". "А так и выжил. Мяли сильно, но я крепкий был, выдюжил. Стоим, стоим, уж не знаю как, но – дышим. И вдруг – словно молния в толпу упала, как заорет кто-то впереди: ‟Дают!..”. И справа заорали: ‟Дают! Дают! Не зевай, наши!”. Тут же – слева: ‟Уррра-а! Дают! Дают!”. Такой ор окрест стоял: ‟А-а-а!.. О-о-о!.. Давай!”. Ну, толпа загалдела, двинулась вперед. Гляжу, мелькнуло несколько узелков, бросили их с буфетов в толпу! Задние, из глубины, полезли, надавили, меня, как пробку, и выкинуло прямо к проходу. Казак, гляжу, сверху откуда-то мне руку тянет: ‟Давай, дуррак, руку!”. Я ему кричу: ‟Я ж без подарка!”. А он меня за ворот ухватил, сильный мужик, видно, был, да ка-ак дернет! И толпа еще меня в спину подтолкнула. Я и взлетел птицей – на самую крышу! Сверху поглядел: господи, думаю, страсти-то какие! Столько народу я даже на масленицу разом не видел. Море людей! Глаза выпучены, рты открыты, а крику нет. Смотрю, а это все мертвецы торчком стоят по всему полю и колыхаются вместе с живыми. Смяли казаков и часовых, которые охраняли буфеты, гляжу, а шинельки-то их уже далеко в поле, в толпе, уже и их топчут шинельки безжалостно. И моего спасителя, гляжу, тоже утянуло, царствие ему небесное!" Он перекрестился широко и замолк. Какое-то время ехали молча. "Ой, какой гул там стоял! Такой сплошной, как будто под людьми топка гигантская работает: у-у-у-у. И под него люди прям обрушались во рвы, топча тех, кто уже стоял в ямах. Стоны такие, господин хороший, что хотелось заткнуть уши и бежать, чтобы не слышать…". "Да-а, Митрич…". "Вот только я убежать-то не смог. Я ж видел, кто давился. Те, кто послабже был. Особливо детки и молодые мамаши. Стал за волосы тащить, кого мог…". "Многих спас?". "Да чего там спас. Каплю! Там же пять тыщ душ подавилось". "А вот это у тебя неверная информация. Бог с тобой, Митрич, есть официальная сводка. Умерло около двух тысяч, откуда пять!". "А ты считал? – с вызовом ответил Митрич. – Я ж говорю, писатель! Вам чего скажи, все верите. А я сам был и видел, сколько людей полегло. Отдышался когда, взглянул сверху: как поленья, прости господи, до самого горизонта! Эх вы, писатели-и!". "Да не писатель я, успокойся, Митрич!"»