– Ублюдок.

Когда Иосиф Святославович Раскорякин стал депутатом, он начал судебные тяжбы о возмещении морального ущерба и прочее, ответчиком в суде выступал Влад. Адвокаты с обеих сторон с деловитой расторопностью палачей, так выворачивали руки бедной морали на дыбе крючкотворства, что ей ничего не оставалось, как корчится в болях и, выть от муки, давать любые показания, дабы облегчит страдания и мечтая о близком конце, как о самом лучшем исходе.

16.12.16 (Сочи)

Благословляю

За окном, под мерный металлический стук колёс, проносилась его страна. Стук был тяжёлый, пейзажи размазанными по стеклу. Вслед за убегающими лугами пролетали секунды и минуты. Пролетали бессмысленно, безучастно. Говорят время нельзя листать, мол, у него нет страниц. Оказывается можно. Так же листают красочный альбом с чужеземными красотами – взглянут, лизнут палец и дальше, без сожаления. Ну и что, что горы… долины… затейливое переплетение ровных квадратов вспаханных полей и дикий хаос лесных дебрей с потерянными тропами среди корней. Скучно. Сизые клубы сигаретного дыма окутали холмы и перелески, дым был понятным и ароматным. Всё остальное… да гори оно огнём!

Когда дым снова окутал неизвестную деревеньку – зацветающие сады за покосившимися заборами и храм со стенами небесного цвета, внутри что-то дрогнуло, словно сердце кто-то сжал крепко-крепко и тут же отпустил. Откуда во мне это?..

Окурок исчез в банке из-под горошка, заменяющего в тамбуре пепельницу. Егор вернулся на место, лёг, заложив руку за голову, и уставился в белый потолок прямо перед носом, пытаясь связать его безукоризненную белизну и то, что ему пришлось пережить в ближайшие два года. Не получалось – отмытая белизна раздражала. На остановках он выскакивал на перрон, покупал пиво и жадно, почти одним глотком выпивал его, под укоризненные взгляды немолодой проводницы в синей униформе. Униформа тоже раздражала, и Егор отворачивался: плевать я хотел на ваши взгляды – жажда замучила.

Покачивание вагона и непрерывная гулкая трескотня голосов сморили Егора, чему он, впрочем, не сильно сопротивлялся – сон единственное, что примиряло его в последнее время с действительностью.

– Лихая через сорок минут! Солдатик просыпайся, твоя станция!

Его осторожно тряхнули за плечо, заставляя вернуться туда, где для него не было мира. Он нехотя открыл глаза и встретился с другим взглядом, глубоко запрятанным за сетью морщин, туши и сиреневых теней. То ли он осуждал, то ли прощал, понимая, разбираться было некогда, да и не очень-то хотелось.

Родной перрон под начищенными берцами не вызвал в нём особой радости. Вернее, не того он ожидал, часто мечтая об этом миге. Ни звонкой меди сверкающей на солнце, ни громких напутствий – длинная заплёванная жевачкой брусчатка, заставленные товарняками пути. Тогда как-то всё выглядело иначе, хотя…

– Тётя Клава, здравствуйте. Не признаёте?

Худощавая тётка в старом пальто, ещё помнившем советские времена, перестала предлагать «пиво, чипсы, семечки», близоруко прищурилась на молодого солдата.

– Егорка, что ли? На побывку али на дембель?

– Крайнее.

– То-то дома обрадуются и мать, и отец, батюшка.

Слово «обрадуются» щёлкнуло ключиком в закрытой настороженной душе, свежим ветром пахнуло в лицо, на котором заиграла улыбка. Уже не замечая лёгких примесей креозота в станционном воздухе, Егор вздохнул всей грудью и выдохнул:

– Я дома, тётя Клава. Дай семечек.

– Бери, бери. Деньги-то убери, неужто, думаешь, тётя Клава угостить не может по случаю дембеля? Обижаешь.

Широким нетерпеливым шагом Егор подходил к родному дому. Вон уже не только маковки храмовые видны, но и знакомый строгий лик над входом, берёзка склонилась над ступенями. А через дорогу, за деревянным крашеным частоколом, деревянный сруб, резные наличники, старый замшелый шифер гладит весенняя листва. Родной дом, знакомый до занозы и вместе с тем иной, не такой как в детстве.