– Знаешь, мосье Аркур из «Galeries Lafayette» хочет заказать партию белья. Однако есть одно условие: он просит придумать новые мотивы. Что-нибудь традиционно русское, но не лубочное, в общем панъевропейском духе, так сказать. А у меня как назло – совсем никаких идей. Что может его заинтересовать?

– Птица Гамаюн?

– Кот Баюн!

Я улыбнулся, погрузил верхнюю губу в пышную молочную пенку и громко фыркнул. Вера расхохоталась:

– Вот-вот!

Отсмеявшись, продолжила:

– В общем, я случайно узнала, что в эти выходные на площади рядом с Бельфорским львом выставляются русские художники, из перебравшихся сюда. Давай сходим? Вдруг я там увижу какой-нибудь подходящий образ?

– Давай.

Я смотрел и смотрел на капельку мороженого. Белое на светлом, малоразличимое, но захватившее меня всего. Я приклеился к этой липкой крохе, словно впав в месмерический транс, не мог оторвать от нее взгляд. Я хотел длить, и длить, и длить этот миг вечно, словно все мое бытие и сознание слились и сконцентрировались в нем. На лбу от напряжения проступала испарина, глаза слезились в усилии не мигнуть. Трудное и прекрасное делание. Попытка ухватить сразу все существование одной только мыслью, сведенной судорогой старания. Чем дорог был мне этот миг, что я так цеплялся за него? Да вот дорог…

Синий вечер, теплый воздух. Гуща в кофейной чашке. Одинокий калиссон на блюдце. Конец августа и не только его.


40

Пустое занятие описывать выставки плохих художников. Картины их – либо омерзительно точные, почти фотографические копии унылых лесных или деревенских пейзажей, либо – кричащие нагромождения пестрых пятен, якобы новое слово в живописи. Гораздо любопытнее сами авторы. Меня искренне забавляло их стремление соответствовать образу мастера кисти, прочно закрепившемуся в головах обывателей: растрёпанная борода, длинные волосы, широкая, непременно измазанная краской, блуза и надвинутый на лоб берет.

Мы с Верой ходили по вернисажу, и, не сдерживая улыбки, я изучал не картины, но самих художников. Ртов они не раскрывали, демонстрируя горделивую позицию не торгашей, а творцов, но вот глаза… Глаза наглые и умоляющие одновременно: «Мосье, сударь, сеньор… Кто-нибудь! Мяу! Ау!! Люди!!! Ну купите, купите, купите. Я знаю, мазня моя уродлива. Мазня моя – бездарна невыразимо. Но, боже, как хочется есть. Как мучит желание припасть несвежим ртом к бутыли красного вина. А если мосье проявит щедрость, которую мы потом с радостью обзовем глупостью, и накинет еще пару монет, то вечер станет и вовсе полным неги, ведь его можно будет увенчать скотской лаской опустившейся, но все-таки женщины».

О да. Глаза красноречивей любых слов.

Вера же словно не замечала всего этого безобразия, придирчиво разглядывала полотна, иногда покачивая головой. Мы уже засобирались уходить, когда на Веру наскочил нескладный худой человеком в низко надвинутом на глаза драном цилиндре. Под мышкой этот чудак нес несколько картин без рам, которые при столкновении упали на влажную мостовую. Извиняясь, Вера бросилась их поднимать, сам владелец даже не попытался ей помогать, отойдя в сторону и, закашлявшись.

– Еще раз: тысячу извинений, мосье. Затараторила Вера на своем идеальном французском. – Ума не приложу, как я вас не заметила, – и она скорчила умилительную гримаску.

– Оставьте, пожалуйста, – не глядя на нее, ответил субъект скрипуче. – Пусть себе валяются. Вряд ли они найдут своего ценителя. Другие выходят у меня лучше, – он достал из засаленных штанов кисет.

Звук его голоса произвел на Веру необыкновенное впечатление. Метнувшись к говорившему, она рывком ухватила его за грязную вельветовую куртку, развернув к себе лицом. Отчаянно и безнадежно вскрикнула, закусила палец: