Элен плотоядно облизнулась.

– Да-да, – радостно продолжал инженер, – более того, считаю всю эту поэзию и прочую беллетристику напрасной тратой времени, притом вредной. Да и к тому же, – он интимно понизил голос, – по-моему все сочинители – тайные уранисты.

– Милый мой Ружицкий, вы наивны, но вы – мудры! Литература и впрямь изжога прошлого века, глупое занятие. Иное дело – синематограф. При том, учтите, я никогда не воображала себя фильмовой дивой! Фи! Это плоско, это пошло… К тому же я недостаточно красива. Не спорьте, Ружицкий, не спорьте. Хо-хо-хо. Да, я не красива, но у меня есть шарм, есть животный зовущий магнетизм и чувство – легкое воздушное – чувство стиля. Дыхание Венеры! Что красота? Шаблон, рожденный в прокуренных столичных салонах. Я воображаю себя только режиссером. «Мадам режиссер» – звучит же? Звучит?

Ружицкий кивал своей маленькой головой и безостановочно икал. – Возьмем, к примеру, лошадь – неожиданно произнес он, – умнейшее, я вам скажу животное!

Плеснёв же верно наливался вином и несвойственной ему угрюмостью. Он перестал злословить о присутствующих и рассказывать небылицы, а лишь таращил блестящие маслины глаз, багровея лицом. Внезапно слезливо мигнул, словно очнувшись от дурного сна или воспоминания, дернул ртом и начал быстро, сбивчиво говорить.

Её звали Нина Лойе и ей только минуло семнадцать. Дитя инферно – узкие бедра и не по годам развитая грудь. Прямые черные волосы до плеч. Обруч с поддельным рубином, который она никогда не снимала с головы. Пухлые губы маренового цвета, ямочка на подбородке, чернильные стрелки длинно подведенных серых глаз. В ее дыхании он ясно различал гренадиновый ликер и скарлатиновый жар. Вечная пахитоска в детской еще руке. Любит бордо, нюхает эфир, читает Джойса. Избалована, самоуверенна, образована. А главное – невероятно и сказочно порочна.

Нелепым опереточным жестом прижимая к груди свои короткие шерстяные лапки, Плесень без малейшего намека на обычное шутовство поведал мне о том, как они познакомились (в каком-то дешевом кабачке, облюбованном русскими эмигрантами), как гуляли в белой от фонарей парижской ночи. В предрассветный час («прямо на набережной, Самедов, прямо на набережной») она опустилась на колени, виртуозным арпеджио расстегнула ему брюки и… Тут Плеснёв не выдержал и беззвучно зарыдал. Несмотря на массу театральных подробностей было совершенно ясно, что этот вонючий толстяк говорил чистую правду.

По счастью, суаре перешло в монотонную и самодостаточную фазу, и мы оказались надежно окутаны густым папиросным дымом и гулом общей беседы, ритмично прерываемой пьяным гоготом и беспричинным взвизгиванием. Веры в комнате не было, они с кузиной Дашенькой ушли в кухню. Элен, подхихикивая, щипала Ружицкого за ляжки. Все три офицера победоносно храпели.

– Для лучшего пищеварения недурственно употребить коньяку, растворить каловый камень! – раздался радостный призыв Чамова.

Плеснёв вытер глаза и продолжил.

На следующий день Нина исчезла. Она не отвечала на письма и отчаянные телефонные звонки. Так прошел день, два, неделя.

Вдруг он получил короткую записку на плотном белом картоне. Послание одуряюще пахло сиренью и телеграфно сообщало: «Жду. Дезабилье. Твоя». Трубя мамонтом, по-гиеньи облизываясь, он резвым галопом помчал топтать свою прелестную вакханку. Родителей (разумеется, она жила с родителями, отец Нины – известный адвокат, удачливый и прозорливый) дома не было. Влажные альковные безумства продолжались три дня.

– Вообрази, Самедов, я даже похудел на полпуда, – гордо пожаловался брошенный мошенник.