Мясные лавки ломились от копченостей, балыков, окороков и колбас. Рестораны и кафешантаны открыты круглосуточно. Город закусывал, танцевал, ругался, паскудничал, блевал, а после вяло и трудно просыпался, с ужасом глядя на своё бледное лицо и пустые ввалившиеся глаза.
– Послушайте меня, старика! Евгений Владимирович, заклинаю вас: не задерживайтесь здесь. Ведь это – погибель, – уговаривал меня Свечников. – Агония! Пир умирающего чревоугодца и последняя ночь сластолюбца во времена черной оспы. Заклинаю, заклинаю вас: как можно скорее бегите с Верочкой отсюда! Вы же видите, страна гибнет, гниёт!
– Помилуйте, Борис Константинович! Да кто же спорит. Жить здесь положительно невозможно. Но – куда? Как? А главное – что там?
– В ближайшее время я отправляюсь в Берлин. Да-да, в Берлин. Туда сейчас уже уехали тысячи и десятки тысячи наших с вами соотечественников. Там будет Россия! Наша новая Россия! Соответственно, нужны будут издательства, гимназии, школы. Поверьте, я знаю, о чем говорю! Вы с Верочкой прекрасно устроитесь, я вам обещаю…
Этот разговор, похожий на дюжину похожих, случился с глазу на глаз, без Веры. Полагаю, Борис Константинович, проникнувшись ко мне симпатией, специально хотел подчеркнуть мой статус мужа, главы семьи. А я… Ответственность давила на плечи, а гордыня – всецело быть обязанным этому сухонькому господину – неприятно покусывала за эго. Я мямлил, мялся, мыкался. И по сей день я задаюсь глупейшим и ненужнейшим из вопросов: «Что, если бы я действовал быстрее и решительней?»
Перед самым отъездом Свечникова в Берлин я твердо пообещал ему переговорить с Верой и приехать в течение месяца.
– Дай Бог, голубчик. Приедете на готовое уже место, я вам организую, – сказал он мне уже на вокзале. Вера осталась дома, ей по-женски нездоровилось.
– Даст Бог, скоро свидимся!
То было последнее, что я от него услышал.
22
Прошла неделя. Деньги кончались, а я так и не рассказал Вере о разговоре со Свечниковым. Чего я ждал? Почему откладывал? На что надеялся? Оглядываясь назад, пробую объяснить (но не оправдать!) это нервным срывом, психической травмой.
Было: дом, покой, уют. Стало: пожар, бегство, нужда. Чудный мир, цельный и крепкий, разрушился на моих глазах за какие-то мгновения. Хочется найти пример, аналогию. Вот имелся у меня стальной куб: надежный! Не укатится, не расколется. И вдруг – фальшивое удивление этого дурацкого наречия! «Вдруг!» Но иначе не передать всей молниеносности. Так вот, вдруг куб оказывается сферой, притом – о ужас – хрустальной! Миг – и сфера катится прочь, чтобы вдребезги, вы понимаете, в-дре-без-ги, разбиться. Мудрено ли не потерять опору, не впасть в свинцовый ступор?
Вера же ничего не требовала, не пытала расспросами. Помнится, у нас оставалось всего несколько рублей золотом, ссуженных Свечниковым. Мы поменяли их на карбованцы и купили шампанского, две ветки винограда «изабелла», головку сыра и дюжину устриц (Вера обожала виноград и разных гадов морских).
Светило солнце. Вера взяла меня под руку. Остро ощущалось омерзительное противоречие между восторгом этого ласкового августовского дня и черной неизвестностью впереди.
– Кропотов! Ваня, Ванюша, ты – жив! Гад ты! Настоящий котлетный гад!
Я обернулся и увидел заросшего рыжей щетиной тщедушного однорукого субъекта в грязной косоворотке и кожаном авиаторском шлеме.
– Разве тебя не повесили в Липецке? Ведь повесили, ну признайся же, повесили? Ваня, ну скажи: «меня повесили». Ревенанты мы с тобой, оба – ревенанты! Меня ведь они расстреляли. Натурально, прострелили плечо, а ночью я выбрался из общей могилы и бежал. Сначала в Херсон, потом – сюда. А тебе было страшно, там… в могиле? Мне – нет. Мертвецы, они, брат, лучше нас, человечней. Сейчас бы спирту, а? Спи-и-и-рту, – провыл этот несчастный, опустился на колени, и, помогая себе уцелевшей рукой, бросился удивительно ловко скакать вокруг меня на трёх конечностях, лая и норовя укусить за ноги. Я едва смог высвободиться.