Перевезённая монахами церковь не прижилась на новом месте, сгорела: то ли свечка опрокинулась, то ли «молонья» в крест попала.

И так было и здесь, и за сотни вёрст отсюда: что не рушилось само, пригождалось в хозяйстве, но результат один – пустота: лес, поле, в лучшем случае замена масла или сварка аргоном. В городах поболе попадались и каменные дома с церквями, но всё та же государыня Екатерина Алексеевна смела их, припечатав чуждой регулярной европейской планировкой, развернув строительство по всей России, не понимая, что красота провинциальных городов, как и античных греческих, в созвучии с природой: с речками, холмами, полями. Но не всё подвластно было бывшей немецкой принцессе, а потому площади получались не совсем прямоугольные, улочки только в самой своей парадной части сохраняли прямизну, а дальше вились и гуляли, подчиняясь изгибам речных берегов и обходя сотворённые природой горки, овражки и полянки с редко разбросанными чёрно-белыми и бело-чёрными пятнами коров, сочно хрумкающих вокруг себя траву.

Прихотливо изогнутые улочки мерили шагами и чешуйчатые ноги горделивых петухов, и наяренные до блеска сапоги, и щеголеватые позапрошломодные туфли, а тихую летом площадь облюбовали галки и воробьи, купающиеся в пыли или дерущиеся из-за зёрен, брошенных сухой старушечьей рукой. С трёх сторон, прижавшись друг к другу, окружали главную и единственную площадь двухэтажные каменные лавки да лабазы, не смея перекинуться на четвёртую сторону, где возвышалась церковь и где теснились на почтительном расстоянии от неё низенькие деревянные домики с мезонинами и палисадами, с беседками, амбарчиками и клетями.

Если встать посреди площади, или подойти к бывшей каменной лавке булочника Агафона Ивановича, или в какое другое место – отовсюду видно поле, огромное, как кусок неба, нарезанное на наделы, когда-то лилово-голубые ото льна или желтеющие поспевающей пшеницей с яркими огоньками васильков. Там, где небо отделялось от поля полоской леса, виднелся монастырь. И если баба, полоскавшая бельё в илистом пруду, взбалтывая лягушек и пескарей, отрывала взгляд от своих красных распухших ручищ, она видела чуть поодаль выводок утят с крякающей мамашей, а на берегу растрёпанные копны ромашек, ещё дальше башенки монастыря, к которым плыли через поле тени облаков.

Когда звонарь на колокольне Никольской весело отбивал: «Мой край, заливай», то ему назидательно вторили через поле далёкие монастырские колокола: «Люби бога, люби брата». Вслед за Никольской церковью звонили Троицкая и Ильинская, и ещё все те, что скрыты были за холмами, полями и лесами, но звучали в едином трезвоне во славу жизни. Замерев, баба крестилась, прочувствованно шмыгала порозовевшим носом и вновь принималась за тупую монотонную работу.

Однако в мыслях по простору поля, по мелким разбросанным цветочкам пробежала не только баба со скрученным мокрым бельём, но и другая баба с кадушкой и тестом у печи, и мужик на подводе, и обмакнувший перо в чернильницу молодой учитель здешней гимназии, впоследствии очень известный то ли петербургский, то ли московский литератор. Кажется, он или писал своей матушке, или говорил ей, а может, это была вовсе не матушка, а кузина, или тётушка, или друг по университету, – но совершенно точно, что уездный учитель поведал им о своём невообразимом душевном страдании, о невежестве, грубости, ханжестве местного общества. А двумя или тремя десятилетиями раньше или позже того совсем неподалёку, в своём имении, также испытывал муки другой литератор, или художник, или знаменитый военачальник в опале. И вторили их душевным мукам муки физические от клопов, жёстких матрасов и скуки, терзавшие до середины девятнадцатого века весь цвет императорской России на здешних почтовых станциях.