Удивительно, но на вокзале в день отъезда мы не встретились. Засыпая под стук колес, я думал, что еду в лагерь в последний раз и что пора наконец осуществить давнюю мечту и хоть разок выбраться ночью к морю. А утром меня растолкал Паша и, ухмыляясь, сообщил, что Одинцова – «тоже мне звезда» – только что заходила поздороваться. «И, представляешь, уже успела пробиться в начальство. Будет помощницей вожатых. Вот лиса! Что угодно, лишь бы строем не ходить, – Пашу душило негодование. – Ты что молчишь? Вставай. Она бутерброды принесла. В прошлом году, кстати, сыра не было».
Я чуточку приоткрыл глаза. Пашины губы двигались у самого моего уха. Звуки медленно собирались в слова, слова – в предложения. Одинцова была здесь? Как это вообще возможно? Через несколько минут я все же спустился вниз, съел бутерброд, выпил стакан чая и, отвернувшись к окну, задумался.
Роясь в маминых журналах, я часто натыкался на статьи про то, как быт убивает любовь. Кто знает, это могло быть правдой. До сих пор я воображал себя печальным рыцарем, о подвигах которого прекрасная дама узнает из песен уличных менестрелей. А что теперь? Нам придется встречаться в столовой за тарелкой молочной вермишели, а потом и того хуже – она увидит меня на пляже в трусах.
Я думаю, что всякая история любви развивается по одному из трех сценариев. Мне достался тот, где любят оба: он – ее, а она – всех на свете. В седьмом классе она писала мне длинные письма, аккуратно выделяя деепричастные обороты круглыми, как в прописях, запятыми. Меня приглашали в секцию фехтования, ансамбль народной музыки, мне предлагали стать другом по переписке неизвестного венгерского пионера. Я наивно решил, что она от меня без ума, но скоро узнал, что письма приходят всем. Я сказал себе: «Ах вот как? За кого она меня принимает?» Если кто-то еще не понял, взаимоотношения полов – это бег по минному полю. Шаг в сторону – и всему конец: ты навсегда застрял в каком-нибудь смешном амплуа «школьного товарища» или того хуже – «друга семьи». Это в мои планы не входило. В общем, к ансамблю народной музыки я не примкнул. А она и не заметила. Или все-таки заметила? Относительность знания – вот что убивает меня в диалектике: ничего нельзя сказать наверняка. Так прошел год. В восьмом классе письма закончились. Она перестала заплетать косички, и домой ее стал провожать долговязый парень из девятого «А» – они вместе посещали секцию фехтования. Половина моих одноклассников, вступивших-таки в переписку с венгерскими пионерами, готовились теперь к поездке в Москву. А я проводил тоскливые вечера под ее окнами.
И вот Одинцова была здесь. На веранде у стены лежали ее шлепанцы со сбитыми задниками. Каждое утро, проходя мимо, я заговаривал с ними. «Милые, вы мои милые. Как же я вам завидую». На веревке у умывальников висело ее полотенце, розовое с красными петухами. Иногда по соседству с петухами появлялось платьице, мое любимое – белое, в мелких, как горох, голубых васильках. В ветреный день, если подойти совсем близко, мокрая охапка васильков летела прямо в лицо, оставляя на губах горьковатый хвойный привкус туалетного мыла. Я понимаю тайный язык знамений. Ответить на это чудо можно было только одним способом – совершив сколько-нибудь равное чудо взамен.
Где-то рядом надрывно гудела муха. Звук этот – навязчивый и нервный – долго висел на краю сознания. Но стоило мне его назвать, как он стремительно приблизился и наконец вытеснил все. Я открыл глаза. Облака больше не неслись по небу в сумасшедшем хороводе, а плыли медленно и величаво. Над головой качались стебли травы. Я чувствовал на лице их полосатую тень. Слева возвышался штакетник, увитый хмелем и паутиной. Муха, должно быть, застряла где-то там. Я скосил глаза и сквозь зеленую сетку травы увидел бьющийся в паутине комок. Смерть мухи по сравнению с тепловой смертью Вселенной – событие микроскопическое. И все же мне стало неуютно. Может быть, потому, что галактики умирают молча, а муха отчаянно цеплялась за жизнь. Я пошарил в кармане штанов и в куче всякой полезной мелочи нашел небольшой пузырек из-под репейного масла. Потом, не отрывая от мухи глаз, я встал на колени и, держа пузырек наготове, двумя пальцами крепко сжал изумрудно-синее брюшко. Муха затихла. Я осторожно опустил ее в пузырек. Немного одуревшая, она сидела теперь на дне и слабо шевелила крыльями, напоминая рыбу в аквариуме. Я приладил на место пробку и поднес пузырек к лицу. Сквозь стекло на меня уставился незрячий фасеточный глаз. Жаль, что такую красоту никто не увидит. Снова порывшись в кармане, я отыскал обрывок бечевки, обвязал ее вокруг горлышка и надел пузырек на шею.