Тевтонцы, подумал Ырысту. Надо же, рыцари! Для кого целый Гейне книжки писал? Сказано: кретин, тот, кто собственное ничтожество прикрывает геройством предков. Или что там еще? Сии радикальные звери – безбожники, чуждые вере.

Ырысту бросил немецкий крест куда подальше. В немецкую траву. Там ему место. Полевая трава была незнакомой. Ерунда какая-то растет. Где мать-и-мачеха? Одуванчики где?

Одуванчиков тут нет. Но здешние стебли питаются в такой же земле, тянутся к этому же солнцу. Или дерево взять. Оно замерзнет зимой, окаменеет, стоит себе в гордой изоляции, скрипит, заходится в своем древесном патриотизме: я, дескать, уникальный в своем роде тополь. Тополь это не лес, не роща. Он потомок и преемник баобаба.

А потом оттает земля, побегут подземные соки, тополек корнями вопьется в водоносные слои… Оживут ветви, зазеленеют листочки. Все деревья корнями в одной земле. И тополь сообразит, что он и роща и бор. На худой конец, парк. И все деревья, товарищ очевидность, это и есть общий, всемирный лес.

А люди? И как бы все понятно, но тоже скажут: банальность! Слюни гуманистов. Ты им: все люди – братья. А они: а вот ни хрена, на свой-чужой рассчитайсь! А потом лежит уроженец Кавказа в германской земле.

Ырысту вытер шею пилоткой.

– Как ты и завещал, Котэ, не будем плакать, – шепнул он.

Надел пилотку, отдал честь. После достал папиросу и громко сказал:

– Подох грузин, да и хер с ним!

Промокшими шагами Ырысту двинул по полю в сторону проселочной дороги, думая о том, что друга Котэ хотя бы похоронили, а сколько тут еще осталось тел? Сколько их осталось лежать в окаянной земле неопознанных, неизвестных? Забытых… Забудут и нас, и это правильно. Война не что иное, как болезнь. Никто в здравом разуме не будет вспоминать про хворь. Потерял ты ухо на войне, да и ладно. Что теперь памятник уху ставить? Не будешь же ты с этим до конца жизни носиться! Или будешь? Повесишь это ухо на шест, а на табличке напишешь «Ура!» и пошел такой маршем по главной улице! С оркестром.

Метров семьсот оставалось Ырысту пройти до дороги, когда на ней появился грузовик. Бардин закричал, подпрыгнул, замахал руками. Машина остановилась, Бардин побежал, топча молодые побеги. Из кабины грузовика выпрыгнул шофер. Приложив ладонь к глазам козырьком, он взглянул на бегущего Ырысту, после чего принялся лениво пинать колеса. Зачем они это делают? Ырысту не знал. Он и марку грузовика не знал: то ли «ЗИС», то ли «Студебеккер». Род-вен-ник твой сту-де-бе-кер, в такт на бегу думал Бардин, дя-дю-шка твой сту-де-бе-кер. Сатирическая повесть у нас запрещена, а книга Гитлера в шкафу стоит у первого секретаря горкома, сам видел…

– Подбросишь? – тяжело дыша, спросил Ырысту шофера.

– До ку-удова? – зевнул тот.

– На восход. Как можно дальше.

Из кабины выглянул осоловевший офицер, который демонстративно взглянул на наручные часы.

– В кузов лезь, – сказал водитель. – Там уже есть один. Ранетый.

Ырысту запрыгнул в кузов, где полулежал красноармеец с перевязанной серыми бинтами головой. Ырысту устроился между двух деревянных ящиков и сказал:

– Давно не виделись, – грузовик в это время рванул вперед. – Я еще думаю: с чего бы мне про оторванные уши чепуха всякая мерещится.

– На то ты и колдун, товарищ колдун, – улыбнулся Жорка Моисеев.


***

Он, Жорка, сразу увидел. Идет такой по полю снайпер Бардин. Ну, в смысле бывший снайпер. Тут Жорка и заколотил в кабину, чтобы водила подождал. А уже собирался выпрыгивать, сидеть, дожидаться. И сколько дожидаться? А вдруг ты уже был. Да-да, по твою душу я здесь. Догнал, повезло, что не разминулись. Котэ? Ну да. Ты говорил, что навестишь. Было дело, помню, кровавое полюшко-поле.